Арсений Рутько - Пашкины колокола
- Н-да! В том и загвоздка, - хмуро отозвался Андрей. - Хитрые они стали. С завязанными глазами нашего брата невесть куда волокут!
И тут из сгущающейся тьмы раздался тихий голос Пашки:
- Мы возле казарм караулить станем, а?! Как вас погонят на вокзал, мы бегом в институт, в столовку! Куда скажете! И листовки мы тоже поможем...
- Да кто "мы"? - так же шепотом спросила Люсик, наклоняясь к Пашке.
- Дружина! Нас много. Попрячемся и станем караулить возле казарм... И прибежим, куда велите...
С минуту трое взрослых молчали, то переглядываясь, то силясь рассмотреть в полутьме мальчишеское лицо. И первым со вздохом облегчения засмеялся Андрей:
- Я же говорил, Шиповничек, у меня братишка - парень стоящий! Башка!.. Глядишь, попадут листовочки кому надо!..
7. ЗЕЛЕНЫЙ И ЗОЛОТОЙ СВЕТ
Братья долго не могли уснуть.
Прежде чем лечь, Пашка сдернул с окошек свое и братнино одеяла, отнес в закуток. Андрей задул полупотухшую лампу, молча разделся, лег. Но и сон не шел, и говорить не хотелось. Пашка сопел, сдерживая слезы, Андрей думал о своем.
Всю ночь в их спальную каморку поверх занавески проникал смутный красноватый свет уличного керосинового фонаря, недавно установленного перед входом в лавку Ершинова.
Большую часть фонарей на улицах Замоскворечья не зажигали второй год. По режиму военного времени городская управа экономила и газ и керосин прежде всего на окраинах. В Замоскворечье фонари горели лишь у заводских и фабричных ворот, у полицейских околотков да возле военных Александровских казарм и школы прапорщиков.
Но Семен Ершинов, зная, что ворья в Москве развелось без числа, и боясь, что темные людишки пограбят его "железоскобяное и москательное" заведение, содержал фонарь за собственный счет.
Кроме того, купец платил в месяц трешку сверх положенного от управы жалованья ночному сторожу, чтобы тот с усердием и неусыпно охранял ершиновское спокойствие и добро. "Ведь народишко-то вконец исподличался, изворовался, не осталось в нем никакой совести!" - искренно сокрушался Ершинов.
Поэтому и здоровущего пса по имени Лопух, посаженного на цепь у конуры во дворе, вечером спускали с привязи до утра.
И в эту ночь деревянная колотушка сторожа монотонно бубнила свою скучную дробь то чуть подальше, то совсем рядом. Надтреснутый колокол пожарной каланчи на Серпуховке отзванивал часы.
Во дворе надрывался лаем Лопух, бросаясь неведомо на кого. Дрожа за собственное "праведно нажитое", хозяева всегда держали несчастного пса впроголодь. "Чтобы, значит, позлее был! Сытый, какой он будет караульщик?! Дрыхнуть станет - и все дела!" - опять же резонно рассуждал Ершинов.
Обычно, набегавшись за день, Пашка засыпал сразу, как только касался головой подушки. А сегодня сна не было - лежал, ворочался, слушал шорохи ночной жизни.
Лаял Лопух, свиристел за печкой сверчок, скрипела деревянная кровать в углу стариков - тоже, видно, не могли уснуть. Но вот, наконец, послышался могучий, с посвистом храп - отец уснул.
- Эй, братка! - шепотом окликнул Пашка, приподнявшись на локте.
- Ну чего, Арбузик?
- Я... Я все боюсь: вернешься ли?
- Обязательно вернусь, Паша! Мне не вернуться никак невозможно. Мать, отец, ты! Да еще, понимаешь...
Андрей не договорил, но Пашка прекрасно понимал, о ком речь.
Он не раз видел брата вместе с Анюткой из формовочного цеха соломенные, с рыжеватинкой, легкие волосы, выбивающиеся из-под цветастой косынки. Озорные зеленоватые глаза, похожие на крошечные лесные озерца.
Такие зеленые озерца - только в тысячу раз больше! - Пашка видел всего один раз, в лесу на Брянщине, куда ездил с матерью в деревню шесть лет назад... Почему они запомнились на всю жизнь? Вероятно, потому, что оказались такими неожиданными, такими далекими от Москвы, словно осколочки пушкинских сказок...
- Как считаешь, братка, не победит нас германец?
Андрей ответил не сразу, шуршал в темноте газеткой, свертывал самокрутку.
Вспыхнуло на секунду дрожащее пламя спички, осветило литые, будто каменные, обожженные у горна скулы, упрямые, резко обрисованные губы, пронзительные даже сейчас глаза. И только жадно и глубоко затянувшись и выдохнув к потолку дым, Андрей заговорил. И говорил он на этот раз с братом не как всегда, а будто с равным, со взрослым. А может, он вовсе и не с Пашкой разговаривал в эти минуты, а с самим собой, перебирал вслух невеселые тягостные мысли.
- Победит - не победит, кто его знает? Ежели бы русский народ да и вражеский тоже, скажем немецкий, поняли бы, что война только капиталистам выгодна, тогда ей сразу конец!
Андрей помолчал.
- Война, война!.. Эх, повалить бы нам своих кровососов, тогда народу никто, ни один змей-горыныч не страшен! Народ - он ведь и есть, Арбузик, самая главная пружина, самая главная сила на земле. Но глядит-то он, народ, всего в половину, а то и в четверть глаза, а иные - и это в большинстве! - вовсе слепые! Вот и тиранит его каждый гнус, на ком фуражка с царской кокардой напялена или у кого золотишко в мошне брякает!
Красным угольком огонек папиросы высвечивал в полутьме туго сжатые губы, острый блеск глаз.
- Главное - чуть кто из рабочих голову вскинет, чуть прозревать начнет, тут ему царевы палачи глаза напрочь выкалывают. Не моги, значит, видеть, не моги понимать! Вот где, Арбузик, собака зарыта! Про пятый год, про Кровавое воскресенье рассказы слышал?
- Как не слышать!
Пашка смотрел не отрываясь. Впервые старший брат разговаривал с ним на равных, делился сокровенным, о чем до этого и не заикался никогда.
- Ах, Арбузик, Арбузик, был бы ты чуток постарше! - вздохнул с сожалением Андрей.
- Я, братка, и так все понимаю! - обиделся Пашка. - Не юродивый Прокошка с паперти!
И снова Андрей вздохнул:
- Да нет, Паша, не в силах ты пока всего понимать! Маленький ты еще. Оно, понятие жизни, всегда через боль и физическую, и, скажем даже, душевную приходит. Ты слышал ли, что я сегодня читал?
- Все, братка, до слова!
- Вот, возьми, депутаты наши, большевистские, из Государственной думы: Петровский, Бадаев, Самойлов, Шагов, которых за правду-матку в Сибирь-каторгу этапом угнали. За что, спрашивается? А за то, что против войны, против кредитов на нее, против царя выступали...
Андрей помолчал, попыхивая самокруткой.
- Думаешь, легко было им, каторжанам-то, мужьям да отцам, на такую крест-муку пойти? У каждого из них жены да детишки, они же без кормильцев на голодную смерть оставлены! Легко, спрашиваю? А они вот решились, бросили! Это какое же сильное, могучее сердце в груди нести надо! Революции будущей себя целиком отдают! В том и сила их, братишка!
Затянувшись в последний раз, Андрей невидимо обо что погасил окурок. Тяжело вздохнув, поворочался на кровати.
- Эх, Арбузик, Арбузик! Разве словами тут все выразишь?.. Однако давай спать, завтра вставать задолго до свету. И чтобы сейчас больше голоса твоего не слышал! Не мешай отдохнуть малость. Понял?
- Ладно, братка!
Пашка покорно улегся и долго-долго, до рези в глазах, смотрел на красноватую полоску света, отбрасываемую в окно фонарем.
Слушал колотушку сторожа, дребезг колокола на каланче, остервенелый лай Лопуха во дворе.
Андрей уснул раньше. Сказывалась усталость, накопившаяся за многие недели и месяцы работы у пылающего горна. Перед самым сном снова жалел, что не смогла прийти на проводы Анюта: работала в ночной смене. Завод на военном положении - не прогуляешь, от формовочного стола не отойдешь. Да и оберегая дорогую ему девчушку, Андрей и сам не велел ей рисковать. Но завтра она обязательно исхитрится, пробьется через любые препоны, кинется на грудь попрощаться...
С такими мыслями Андрей и уснул.
А Пашка не спал.
Дежурный пожарник на невидимой каланче ударил в колокол три раза. Три медные капли со звоном разбились о безлюдные, притихшие улицы Замоскворечья. И, словно отвечая на звон, Лопух зашелся во дворе истошным лаем.
Пашка давно любил и жалел эту огромную вислоухую дворнягу. Широченные мясистые уши пса похожи на листья лопухов - отсюда и прозвище.
Когда Ершиновы, заперев лавку, всей семьей уходили куда-нибудь, Пашка через ведущую во двор дверь выносил оголодавшему псу то остатки похлебки, то конские или говяжьи кости, то просто кусок хлеба.
Завидев мальчишку, Лопух с радостным визгом изо всех сил крутил и махал лохматым хвостом, похожим на старый веник. И рвался от конуры так, что цепь, железно лязгая, поднимала его на дыбы. Скармливая псу принесенное, Пашка присаживался рядом на корточки, обнимал лохматую шею, чесал за ушами - Лопух это любил.
- Ну что, Лопушок? Худо тебе, пес? - жалел Пашка. - Ты потерпи малость. Вот грянет революция, тогда мы на эту цепь заместо тебя Семена Ершинова, жадину-говядину, да его жирных сынков посадим. Ладно? А ежели задержится революция, я и сам скоро вырасту, денег заработаю побольше и выкуплю тебя на свободу. У меня ты безо всякой цепи бегать будешь. Ладно?