Альберт Лиханов - Собрание сочинений в 4-х томах. Том 2
Развернулся и пошел на базу к мамке.
Овощная база на завод, пожалуй, была похожа. Проходная, шлагбаум. И серые корпуса — один к одному. Урчат машины, перекликаются грузчики. Шумное место мамкина база. Только в хранилище пустота. Ворота настежь распахнуты, чернеет зев хранилища, будто чудовищная глотка, тянет из нее холодом, сыростью, душноватым запахом гнилья.
Федор вошел туда — пусто и мрачно. В полумраке виднеется некрашеная белая табуретка, на ней сидит мамка в черном халате и сапогах, только лицо и руки белые в темноте выделяются. Страшновато: табуретка, лицо и руки на черном фоне. И руки к лицу прижаты.
Федор к мамке подошел, хотел подкрасться незаметно, крикнуть, напугать, удивить, а потом пожалел: раскачивается мама на табуретке, как от зубной боли.
Федя присел перед ней на корточки, сказал:
— Да не убивайся ты раньше времени.
Мама руки от лица отняла, не удивилась, увидев Федора.
— Уже после времени, — сказала, давясь слезами. — Все теперь, Феденька, просчитали, недостача на семьсот рублей, в неделю внести надо или дело на суд оформят.
— И слава богу! — сказал Федор.
— Чему радуешься?
— Ясности, — ответил он, — семьсот рублей! Да наберем мы их, займем, если надо. Хочешь, я голубей продам?
Мама его за голову взяла, посмотрела в глаза внимательно, опять слезы из глаз полились, прижала Федю к себе, к черному халату, пахнущему чем-то затхлым, запричитала:
— Ох ты, мой голубо-ок! Как бы я без тебя жила-то? Только в петлю, в петлю!
Федор из мамкиных рук вырвался, тряхнул недовольно головой.
— Сказанешь тоже! — Помолчал. Вспомнил отца. — Вон батяня-то! Третий день как стеклышко, а сегодня дома пол моет.
— Не может быть, — сказала мама и засмеялась. — Не шутишь?
— Какие там шутки! Хвощет тряпкой по полу, аж брызги летят.
Мама опять засмеялась и снова заплакала, и Федя принялся ее уговаривать и гладить по голове, говорить, чтобы ушла она отсюда, с этой овощной базы, тоже, дескать, нашла себе работенку — овощи караулить.
— Семьсот рублей, Федя! Не шутка же, на семьсот рублей сколько всего разного — и яблок, и персиков, и винограда! Народ-то, комиссия эта, знаешь, как косилась — украла, мол, и все. Ладно — вступились люди добрые.
Федор кивал головой, слушал ее и себя проклинал: вот мать ему про свою беду рассказывает, а он в это время Лену видит. То глаза ее, то волосы, то губы. И мамкино несчастье отдаляется сразу, не переживает он нисколечко, хотя внимательно слушает.
— Мам, — сказал неожиданно для себя даже, — перестань горевать. Знаешь, сегодня солнечное затмение было.
— Ну и что? — сказала мать без интереса.
— Солнце пропало. Темно и жутко стало.
— Ну и что? — повторила мамка.
— Эта твоя беда как солнечное затмение, — улыбнулся он, вспомнив Лену. — Ненадолго. А потом снова солнце выйдет. Да оно уже вышло. Ты только не заметила.
Мать вздохнула, вынула платочек, потерла глаза, поднялась с табурета. Закрывая хранилище на огромный амбарный замок, спросила:
— Ты чего такой умный стал? Про затмение говоришь…
Федя засмеялся.
— Научили!
— Это кто же, интересно?
— Добрые люди.
— А есть они, — спросила мамка, задумавшись, — добрые-то люди?
— Сама же сказала, — удивился Федор, — добрые люди тебя защитили.
Мама склонила голову, кивнула.
— Злые люди попользовались, а добрые защитили. Верно. Я вот только думаю, не одни ли и те же они. И добрые и злые?
Федор ее не очень понял. Да и не стремился вникнуть в эти слова. Он опять про Лену вспомнил, как похолодела, будто ледышка, когда солнце исчезло.
Дома было прибрано, чисто, отец сидел за столом, побритый до синевы, в белой рубахе, причесанный и опрятный. Его бы похвалить не мешало, обрадоваться, но как тут обрадуешься, если напротив отца восседает седой друг детства Иван Степанович, а на столе белой наклейкой светится четвертинка. Пока закупоренная, но долго ли ее открыть. Федор и мамка враз нахмурились, и седой увидел это, спросил, вздохнув:
— Чего ты, Тоня, с Джоном сделала? Битый час уговариваю по случаю субботы отметиться, а он не желает. И вообще… какой-то торжественный.
— Торжества у нас невеселые, отмечать нечего, — понурился батяня, потом голову вскинул. — Ну как, Тоня?
Мамка опять заплакала, сказала про семьсот рублей, Иван Степанович крышечку с бутылки сорвал, себе в стакан налил, крякнул, выпив, и утешил — то ли себя, то ли всех их:
— Семь бед — один ответ.
Тут же он встал, вышел, не попрощавшись, ничего не сказав, оставив четвертинку недопитой, и батяня пожал плечами ему вслед.
— Ну, — поднялся он, отутюженный и чистый, — давай, Тоня, глядеть, что и как, унывать теперь прекрати, не ахти какие деньги, семьсот рублей, как-нибудь управимся.
Он двинулся к шифоньеру, распахнул скрипнувшую дверцу, достал свой выходной костюм, новенький, почти не ношенный, проговорил:
— Вот тебе сотня есть!
Мама села на краешек стула, Федор притих у нее за спиной и счастливо заулыбался. Вот таким ему батяня очень нравился. Про такого отца он мечтал. Хоть его Джоном обзови, хоть Американцем, хоть самим дядей Сэмом, ему на шелуху эту наплевать. К водке не приложился, хоть друг детства уговаривал. А сейчас действует уверенно — сила в словах, передвигается спокойно, а не мечется, как дерганый.
— Вот проигрыватель, а, Федюнь, выдержим без музыки?
— Выдержим, — засмеялся Федор, — еще как выдержим!
— Ну тогда, считай, еще полста… Так! Однако, Тоня, ружье куда мое упрятала? Упрятала правильно, давно его пора продать, какой из меня охотник. Это, полагаю, бумаги полторы.
Федор, увлеченный отцом, выбрался из-за материной спины, снял с вешалки свои новые брюки, вытащил рубашки, нейлоновую куртку. Бросил на отцовский костюм, спросил:
— Сколько будет?
Мамка поднялась тоже, взялась перебирать плечики с платьями, но отец вдруг остановился, взял маму за руки, усадил обратно, Федины вещи сложил в шифоньер. Лицо у него было строгое, неприступное.
— Я виновный, — сказал он, — я и рассчитаюсь. А вы отдыхайте.
Мама опять заплакала. Отец к ней подсел, пожалел неуклюже:
— Ну чего, Тонь?
— Гера! — воскликнула мамка. — Чего же тебе мешает всегда-то таким быть, а? Сердце мое не разрывать выпивками своими. Сына собственного щадить!
Отец закурил. Руки у него тряслись — отчего, непонятно. Хрипло сказал:
— Обещание даю! Клянусь вам! Все, конец! — И засмеялся. — Что я, в самом деле, хуже всех? В кино ходить будем, гулять будем. Можно даже в театр.
Неожиданно он маму обнял, потом вдруг вскочил, схватил ее на руки, закружил по комнате, ваза с цветами на пол полетела, грохнуло стекло.
Федор смеялся счастливо, вот и пронесло, все в порядке теперь, посуда к счастью бьется! Кончилось солнечное затмение, опять солнце светит — и когда это было у них в последний раз? Нет, не упомнит Федор, чтоб так было.
Странно устроена жизнь. Когда все нормально, так худо жили, а случилось несчастье — и батяня словно очнулся.
Мама смеялась, батянин хрипловатый смешок ее перебивал, Федор улыбался, глядя на родителей, и не сразу заметил, что дверь открыта и на пороге люди стоят. «Друзья детства» — седой Иван Степанович, Платонов и лысый Егор.
Федор скис: ясное дело, за отцом пришли и сами тепленькие — комната сразу перегаром наполнилась.
Мама и отец гостей позже Федора увидели. Батяня мамку на пол бережно опустил, «друзьям детства» заявил:
— И не ждите. Завязал.
Но друзья, не ответив, прошли в комнату, уселись за стол.
— Ну что, — спросил седой пришедших, — допьем? Грех добру пропадать.
Из чекушки водку в стакан слил, пустил по кругу — каждый хлебнул. Батяня и мамка стояли у стола, удивленно на непрошеных гостей смотрели, ничего понять не могли. Один Федор понимал: у, Мефистофели! Батянины совратители!
Он уже приготовился речь произнести, сказать этим мужикам, чтобы валили отсюда, чтоб больше никогда в этот дом не входили, чтоб дали им жить спокойно — маме, отцу, Феде, чтоб не вмешивались во внутренние дела, как пишут в газетах. И даже рот открыл, чтобы заклеймить их, но Иван Степанович погладил седые свои волосы и кивнул Платонову:
— Давай, друг!
Платонов полез в карман и вытащил охапку скомканных денег.
— Сотняга тут, — прохрипел Платонов.
— Ящик, — вздохнул Егор.
— Какой ящик? — спросила мамка.
— Этой, как ее…
— А ну прекрати, — оборвал его Иван Степанович и торжественно произнес: — Гера, прими от друзей детства. И ты, Тоня. Чем богаты, тем и рады.
Они улыбались, эти трое, хмыкали, переглядывались, довольные, и у Федора запершило в горле. Только что речь он хотел сказать, выдворить из дому пьянчужек проклятых, а они вон что удумали. И хмыкают, теребят носы смущенно.