Альберт Лиханов - Собрание сочинений (Том 3)
- Они обещали, - ответила Анна Павловна, - обещали непременно устроить выставку, выпустить проспект, и мы, конечно, поедем. - Она стала прощаться с Леной и Борисом, Сережа заторопился тоже.
Она осталась одна.
Анна Павловна вымыла посуду, расставила ее по местам, расправила постель на кушетке, погасила в комнате свет, легла, закрыла глаза. Она не уснула, а забылась, устав от хлопот, прошедшего дня, но вскоре пришла в себя. Раскрыв глаза, она бросила взгляд на часы: не прошло и часа...
В прихожей горел свет, значит, забыла выключить. Этого с ней никогда не случалось, во всем и всегда она соблюдала порядок, а тут действительно - какое-то замыкание: упала как подкошенная... Она встала, в ночной рубашке прошла в прихожую, тоже увешанную картинами, посмотрела на утренние астры под портретом молодого Константина. Астры не потеряли своей свежести, в квартире было прохладно, и роса, утренняя роса, которую она несла в цветах, еще не высохла и сверкала под электрическим светом.
Анна Павловна вгляделась в молодого Костю. Сколько сегодня молодых Сережа, Леночка, Борис, Костя... Одна она старуха, добившаяся своего. Кажется, можно радоваться, можно успокоиться, можно спокойно приготовиться к смерти, которая имеет право прийти каждый день, каждый час даже - без всяких предупреждений, без всяких звонков...
Она вздрогнула от резкого, а главное, неожиданного звонка телефона. "Кто бы это мог так поздно?" - подумала она, снимая трубку.
- Я знал, что вы не спите, - торопливо сказал Сережин голос, и Анна Павловна только теперь с удивлением отметила его сегодняшнее поведение тихое и немногословное.
- А если я спала? - спросила она, улыбнувшись.
- Нет, нет, - заторопился Сережа, - я понимаю, вы не можете уснуть, я брожу вот уже целый час, и холст, который вы подарили, оттягивает мне руки... Может, не надо, а? Милая Анна Павловна, как же вы будете жить без них? Это можно еще остановить, Русский музей подождет...
- Что ты, Сережа! - удивилась Анна Павловна. - Я так хлопотала, наконец добилась, ты же прекрасно знаешь... И вдруг!
- Но как же вы, Анна Павловна! - воскликнул он.
- "Дневные раны сном лечи, а завтра быть чему, то будет", продекламировала она. - Ты помнишь Тютчева?
- Вы же смеялись сегодня над ним, - в отчаянии произнес Сережа.
- Приходи, дружок, завтра, - сказала Анна Павловна, - если сможешь, конечно, - она слышала приглушенное дыхание Сережи в трубке, - и мы проводим их вместе.
Он молчал.
- Слышишь? - спросила она.
- Слышу, - отозвался Сережа. - Но как же вы, как же вы? Я бы не смог.
- Я слишком стара, Сережа, - ответила Анна Павловна. - Я страдала уже немало. Я обязана пережить еще это. Последнее. Ты понимаешь?
- Я с вами согласен, - сказал Сережа медленно, - сам желал этого, но все так неожиданно.
Они простились, Анна Павловна отошла от телефона и села на стул возле пианино. Как это сказала она? "Потери всегда неожиданны". Вот она и назвала это потерей... Уйдут картины. Уйдут письма. Потом, возможно, уйдут остальные полотна - в другие музеи. Наконец, придет день, когда она останется одна в квартире с голыми стенами. Она будет лежать на своей кушетке, разглядывать обои с невыцветшими квадратами, прикрытыми прежде холстами, и будет страдать, как страдал Костя. Стены, голые стены... Умом она понимает справедливость сделанного, может даже сказать спасибо сама себе, но душой...
Картины были продолжением Кости, продолжением их общей жизни, а теперь она останется одна, совсем одна...
Анна Павловна облокотилась о крышку пианино, потом откинула ее. Провела пальцами по клавишам и неожиданно запела - едва слышно, чуть ли не про себя:
Я встретил вас - и все былое в отжившем сердце ожило;
Я вспомнил время золотое - и сердцу стало так тепло...
Она пела этот романс давно, в каком-то спектакле, и вдруг он вырвался из памяти - почему именно этот? Да, кстати! Она встрепенулась, взглянула на свое отражение в пианино, - ну, конечно, это тоже Тютчев. И стихи посвящены К. Б., баронессе Крюденер, в которую он был влюблен, а она вышла замуж за другого...
Тут не одно воспоминанье, тут жизнь заговорила вновь,
И то же в вас очарованье, и та ж в душе моей любовь!..
Струна тихо звенела в ночной тишине. Анна Павловна вновь припомнила то, первое, стихотворение, особенно строчку, над которой смеялась: "Живя, умей все пережить..." Вот и Тютчев противоречил себе. Чего ж удивительного, если противоречит она? Да полно, противоречит ли?
Анна Павловна подошла к помутневшему, старому зеркалу в простенке и увидела за стеклом худую старуху с венчиком седых косичек на голове, в длиннополой ночной рубахе, в стоптанных шлепанцах. Она приблизила лицо к своему отражению и неожиданно подмигнула сама себе.
Это рассмешило ее, она отошла от зеркала, приблизилась к стопе стоявших у шифоньера картин, встала возле них на колени, дрожащей рукой, словно по лицу, провела по изображению. Это была сирень, крупные фиолетовые гроздья. Костя любил эту вещь, и искусствовед сразу отобрал ее для музея. Анна Павловна вновь отдернула руку, прикрыла глаза и заплакала.
Она хотела вновь протянуть руку к сирени, сорвать счастливый цветок с пятью или шестью лепестками, положить его в рот и ощутить горьковатый вкус - так полагается по примете, - но не могла...
С М Е Р Т Ь У Ч И Т Е Л Я
________________________________________
Рассказ
Утром Макаров проснулся с тяжелой головной болью, как это часто теперь бывало с ним.
Накануне он выпил крепче обычного, присел под забором, да так и уснул на земле, простыл, и теперь у него был насморк. Нос закладывало, по ночам дышал ртом и просыпался потому, что глотка была совершенно высохшая и было душно.
Босиком, в одних подштанниках, Макаров прошел к столу по скрипящим половицам, расплескивая воду, налил дрожащей рукой стакан, опорожнил его крупными жадными глотками, облизал пересохшие, потрескавшиеся губы, сел на приятно холодный венский стул с неудобной спинкой и попробовал вспомнить, что было вчера.
Впрочем, можно было и не вспоминать.
Вчера было то же, что и на прошлой неделе и что тянулось уже почти год.
Он напился.
Вся разница между этими пьянками состояла лишь в том - пил ли он с компанией, с шумом, с разными общими пьяными разговорами на отвлекающие темы или же совершенно один, мрачно хмурясь, постепенно соловея, уставясь в одну точку и думая только о своем, о том, из-за чего все так вышло. В одиночку - это было хуже, потому что всегда кончалось тем, что Макаров напивался до зеленых чертиков и на другой день из-за головной боли приходилось опохмеляться, а опохмеляясь, он не мог удержаться и напивался вновь, и так изо дня в день, пока не попадал в какую-нибудь компанию, отвлекался разговорами, пил меньше - и тогда наступала пауза.
Несколько дней он держался.
Эти несколько дней были сплошной ипохондрией. Макаров плохо работал, начальство косилось на него, вокруг ходили неприятные разговоры о его неполной самоотдаче делу, но впрямую с Макаровым говорить об этом боялись, потому что на захудалой городской ТЭЦ, где он работал, молодых специалистов почти не было и за них держались.
После работы в такие дни Макаров медленно плелся через весь город. Он не замечал ни лета, ни желтых одуванчиков в сквере, ни грачиного крика в тополиных зарослях. Приходя домой, Макаров ложился в кровать и так лежал, то засыпая, то просыпаясь - будто в гамаке качался: вверх-вниз, вверх-вниз. Время текло медленно и нудно, капало по капле, как вода из рукомойника: тук, тук, тук... В такие минуты Макарову казалось, что он заснул летаргическим сном и лежит вот так не один долгий вечер, а вечность, всю жизнь он лежит вот тут, в неприбранной кровати, обросший щетиной.
Утром, в мятых штанах и несвежей рубашке, он снова шел на ТЭЦ и так держался неизвестно чем несколько дней, пока не запивал снова.
Странно, но в дни, когда он пил, Макаров работал лучше, как-то собраннее. Может быть, это на несколько часов мобилизовывался организм, отвыкший от серьезной, долгой, изнурительной работы, а может быть, сам того не замечая, Макаров возбуждался в предчувствии выпивки, и возбужденность эта была тем двигателем, который заставлял работать.
Приятелей у Макарова было много, очень много, но приятели все больше так, по пьяной лавочке. Идя по улице, он кивал направо и налево, пожимал руки кому-то, останавливался, чтобы сказать несколько ничего не значащих слов, но, вернувшись домой, он всегда оказывался один. И никто не заходил к нему.
Никто.
Раньше, конечно, были друзья. По воскресеньям они, бывало, ходили все вместе на пляж, вечерами шлялись по улицам, толкуя о том и о сем, вдруг вспыхивали неожиданные споры на самые невероятные темы, и они все горячились, и он горячился тоже.
- Ты очень неуравновешенный, - говорила ему потом Маша. - Прямо как пацан.
- Хорошо быть пацаном, - отвечал Макаров и обнимал Машу, но она отталкивала его, злилась отчего-то.