Авром Суцкевер - Избранные поэмы и стихотворения
— Я помню его последнее стихотворение после смерти Сталина, написанное в декабре.
— Тувим, который боролся с антисемитами и всякой прочей мерзостью, не боялся никого; Пилсудского не боялся, но испугался графоманов за своей спиной. Тувим умер от несвободы, к которой сам себя принудил. Так думал и его близкий друг, Брандштеттер. Я с ним встречался в Варшаве — кажется, он крестился. Страх перед сталинизмом был большим. Слава Богу, что я его не испытал. И Пушкин никого не боялся, и он умер не своей смертью, и Лермонтов. Смерть мстит величайшим поэтам России. Два года мы с Фрейдкой жили в Москве, но мы были свободны.
— Вы были в то время связаны с Антифашистским комитетом?
— Конечно. Не хочу хвастаться, но не было еще одного подобного случая в истории, чтобы в годы войны послали специальный самолет — как за мной и Фрейдкой. Мы были в Нарочанских лесах, далеко от фронта, окруженные немецкими армиями, и на глазах у нас обоих этот самолет загорелся. Мне это трудно рассказывать… Самолет подбили немцы. Столб огня упал на сарай, к которому мы шли. Сгорело 12 человек. Я думал, что мир закончился для меня вместе Со всеми моими мечтами. Я помню только, что какая-то женщина отвела нас в каменный амбар, чтобы там мы дожидались прибытия другого самолета. Связистка нас успокоила, рассказала, что самолет с людьми сгорел, но у нее есть сообщение, что послали второй самолет. Через пару часов приземлился маленький самолет У-2. Он был такой маленький, что Фрейдку пришлось привязать к моим ногам, чтобы она не выпала. Так, Фрейдка? (Всё правда, — отвечает Фрейдка.) В самолете было маленькое окошко, и я через него видел, как по нам все время стреляли. «Не смотри», — просила меня Фрейдка. Но я все равно смотрел, хотел увидеть свою смерть… Когда мы приземлились на русской территории, Фрейдка наклонилась и поцеловала землю. Первый вопрос был: кого мы бы хотели видеть? Первой ответила Фрейдка, что она хочет видеть Бергельсона; я сказал, что хотел бы видеть Маркиша. На чем я остановился? Да, давайте я расскажу о своей «значительности» — о том, как я прибыл в Москву. (Фотограф, Дина, которая снимает только писателей и поэтов, приехала фотографировать Суцкевера.) Я вам уже рассказывал, что будучи в Варшаве, встречался с Тувимом. Как звали того художника, Фрейдка? У меня сохранился от него замечательный портрет. Я больше дружил с художниками, чем с поэтами. Я сейчас вспомню его имя, он был близким другом И. И. Трунка. [По всей видимости, речь идет о художнике Янкле Адлере (1885–1949). Первый поэтический сборник Суцкевера «Лидер» («Стихотворения»; Варшава, 1937) включал выполненный Адлером портрет молодого поэта.]
Он очень любил поэзию, а я очень любил живопись. Всю жизнь. Как-то гуляем мы с ним по Варшаве, а он дружил со всем варшавским художественным миром, и заходим в знаменитое кафе — как оно называлось? Может быть, вы знаете? Знаменитое кафе в Варшаве, где собирались поэты… Я потерял память, мне уже 88 лет. В свое время я говорил: у меня хорошая память, потому что у меня нет сил, чтобы забыть. Да, заводит он меня в кафе Замянского, куда заходили самые известные польские поэты. Сижу я со своим товарищем — я скоро вспомню его имя — вдруг открывается дверь и появляется человек, выделяющийся среди всех, — мой товарищ указывает на него и говорит мне: «Это — Тувим». Тувим подошел к моему товарищу, они обнялись и поздоровались на польский манер, он меня представил и одновременно попросил, чтобы я прочитал Тувиму стихотворение, которое ранее уже ему читал. Стихотворение называлось «Цвей райтерс» («Два всадника») и вошло в мою первую книгу стихов. Я прочитал, Тувим меня оглядел, хлопнул по плечу и сказал мне: «Шветны верш» (прекрасное стихотворение), и вышел. Этот хлопок по плечу в известном смысле, можно сказать, произвел толчок в моей судьбе. Как? Это был целый ряд случайностей, которые позже сплелись, когда я прибыл в Москву на маленьком самолетике. Эренбург был одним из тех, кто заинтересовался мной. Как? Еще из гетто я переслал через партизана, пришедшего в гетто из леса, свою поэму «Кол нидрей», написанную когда немцы уже были в Вильне. Все вещи уже были выброшены в окна, и моя мама стояла с молитвенником «Корбн-минхе» в руках и плакала (эти слова Суцкевер произносит плачущим голосом) — все годы у меня комплекс мамы. На чем я остановился?
— На Эренбурге.
— Была в Вильне такая присказка: «Чего Бог хочет?». Бог захотел, чтобы при встрече Эренбурга с Тувимом — они были друзьями — он спросил, как обстоят дела в Польше с поэзией. Тувим ответил, что новых сил не видит, но познакомился с молодым еврейским поэтом и был воодушевлен стихами, которые тот читал, а фамилия поэта — Суцкевер. У Эренбурга была феноменальная память. Когда он узнал через партизанские связи, что я нахожусь в Виленском гетто, то связался с литовскими кругами в Москве, прежде всего с президентом Юстасом Палецкисом. Я его знал еще с того времени, когда Вильну передали Литве. Я с ним крепко подружился и говорил с ним по-еврейски. Он знал идиш, литовский президент. Между прочим, пару лет назад приходил к нам его сын, он выглядел точно как отец… Да, напомните мне еще раз, на чем я остановился?
— На литовском президенте.
— Юстас Палецкис дружил с Эренбургом в Москве, он был там президентом правительства в изгнании. Я в то время находился в Виленском гетто, но имел связи с лесом. Я был уверен, что погибну и что все мои близкие и друзья погибнут. Я тогда думал, что срединного пути нет. Или придут черти, или ангелы, чтобы прибрать меня. Пришли и те, и другие. В Виленское гетто пришел ангел из леса, еврейский партизан. Шике Гертман его звали, я отдал ему свою поэму «Кол нидрей» и просил ее передать, если он сможет, Палецкису, президенту Литвы в Москве. Партизан вернулся в лес, примерно в 120 километрах от Вильны, в Нарочанский лес, недалеко от Кобыльника — Кульбак упоминает местечко Кобыльник в своей поэме «Район» («Белоруссия») [Поэт и драматург Мойше Кульбак (1896–1940) родился в том же местечке, что и Суцкевер, — в Сморгони Виленской губернии. С конца 1920-х годов он жил в СССР, был репрессирован в 1937 году и умер в ГУЛАГе.]. «Кол нидрей» дошла до Палецкиса. Он тогда был связан с евреями, искал поддержки у евреев, потому что знал, какую ужасную роль играли литовцы во время немецкой оккупации. Короче говоря, когда я прибыл в Москву, меня литовцы «заобнимали». С Палецкисом я был уже раньше знаком, мы вновь сблизились, очень благородный человек. Президент, который писал стихи. Он переводил мои стихи с идиша на литовский. Мне было жаль его, жаль, что ему приходится стыдиться за свой народ, к тому же он многое для меня сделал. И он рассказал обо мне Эренбургу. Эренбург был в моих глазах интереснейшим писателем, я о нем писал. Он меня просил читать ему стихи на иврите. Я ему рассказал, что учился в ивритской гимназии, и читал ему наизусть строки из баллады Черняховского. Он был в восторге. «Я не могу освободиться от волшебства ивритских звуков», — часто говорил он мне. Он мне читал свои стихи по-русски.
— Свои юношеские стихи?
— Нет, юношеские его стихи — это другое дело, но тогда он написал «Стихи о войне», была у него такая книжка стихов, помните?
— Да, помню, еврейские мотивы, у него там есть стихотворение «Мать мою звали по имени — Хана».
— Я перевел это его стихотворение на идиш. То, что о нем пишут здесь, я не принимаю. Я очень любил Эренбурга раньше, люблю и теперь.
— Вы также встречались с Пастернаком?
— Да, я написал стихотворение об этом. Вы не читали? Жаль, это из моих лучших стихотворений.
[О Пастернаке, кстати, вот: на челке кучерявойМосковский первый снег. На шее красный шарфик.Вошел как Пушкин… Что-то он, похоже, понимает.А снег не тает.
Его рука в моей руке. Он пальцы, будто ключик,Мне отдает. В его глазах, напротив, — силаИ страх: «Читайте дальше. Мне слов, мне отзвуков хватает».А снег не тает.
И я читаю угольки, спасенные из ада:«А реге из гефалн ви а штерн». Ему тут непонятноА реге. Он остановить его не успевает.А снег не тает.
В его зрачках блестящих, черно-мраморных и влажных«Мгновенье падает звездой» и русского поэтаЗвездою желтой на мгновенье награждает.А снег не тает. — Перевод И. Булатовского]
Он перевел одно мое стихотворение, но я его до сих пор так и не нашел. У меня было четыре встречи с Пастернаком…
Однако давайте закончим с Эренбургом. За все, что Эренбург для меня сделал, я не мог и десятой доли отплатить. Я перевел его «Стихи о войне». Что еще? Когда он приехал из Москвы в Вильну, после освобождения, первые слова, которые он мне сказал, были: «Если бы я мог, я бы на своих руках перенес Вильнюс в Россию». Он был восхищен городом, и еврейские партизаны приняли его с радостью.