Бурное лето Пашки Рукавишникова - Илья Львович Дворкин
— Что это? — спросил Пашка.
— Помалкивай и не трогай, понял?! — бросил Генка и отошёл с таким видом, будто он Пашку и знать не знает.
Они прошли вдоль состава врозь и только в вагоне снова оказались вместе.
— Давай, — сказал Генка и загородил Пашку от людей.
Пашка сунул руку в карман и вынул тугой красный ком.
— Деньги? — прошептал он. — Откуда?
Денег было много.
— Нашёл, — ответил Генка и забрал деньги. — Видел — я приседал. Какой-то недотёпа потерял.
Он отлепил от кома три десятки, сунул Пашке за пазуху.
— Твоя доля, — сказал он.
— Ты… за что? Почему ж ты не отдал? — Пашка полез за деньгами.
— Не отдал?!
Генка заржал, как конь.
— Кому отдавать-то? Хо-хохо! Ну, чокнутый! Ну, насмешил!
Пашка внимательно посмотрел на него. Что-то нехорошее, скользкое почудилось ему, но Пашка отогнал это от себя. Он ведь действительно видел, как Генка нагибался на перроне, что-то подбирал.
Генка резко оборвал смех.
— Ты чего? — спросил он. — Чего так смотришь?
— Да так. Думаю. Повезло тебе.
— Повезло? — Генка снова заржал. — Это точно — повезло. Мне всегда везёт, мыслитель. Хо-хо! Думает он!
Казалось бы, вот ведь какая подвалила удача, совсем были нищие, а теперь гляди-ка — богачи. Но радости Пашка почему-то не испытывал. Даже наоборот, ему было грустно: ведь кому-то сейчас очень плохо; может, всю получку потерял человек. И потому Генкина жизнерадостность была неприятна.
— Скажи, Генка, почему ты такой весёлый? Или ты очень счастливый человек? А грустно тебе когда-нибудь бывает? — спросил Пашка.
— Грустно? Ха! Ещё чего! Не дождутся они моей грусти. — Голос у Генки был злой.
— Кто они?
— Все, — отрезал Генка. — И давай помолчи. Не твоего ума это дело — философию разводить.
И он ушёл в тамбур курить.
Дальше ехали молча.
После четырёх пирожков с мясом, съеденных на вокзале, снова захотелось пить.
Пашка сглатывал тягучую слюну и глядел в окно. Вспоминалась теплушка, Володька, Даша, ребята. Сейчас они были далеко. Они мчались вперёд.
А Пашка тоже мчался. И тоже, казалось бы, вперёд. Но это было не настоящее, это было понарошку, без смысла и радости. Всё равно что бег на месте.
Он ехал на пляж что-то прибарахлять, как говорит развесёлый человек Генка.
А потом было озеро и битком набитый пляж. Громадное, необъятное лежбище голых, смеющихся, жующих, играющих в волейбол людей.
Когда Генка разделся, Пашка изумился до онемения. Такого он ещё не видел.
На Генкином теле живого места не было. Всё оно сплошь было увито голубой вязью татуировки.
Звери, птицы, надписи, бутылки, карты и женщины, женщины, женщины в самых разных позах и видах.
На одну Пашка взглянул и не выдержал — отвернулся, покраснел.
Всё это двигалось, шевелилось, извивалось, когда Генка шёл.
Мышцы, как юркие мыши, двигались под Генкиной кожей, и казалось, что весь этот нарисованный зверинец живой.
Даже на ступнях были надписи. На левой: «МЫ УСТАЛИ». На правой: «ФИГ ДОГОНИШЬ».
— Кто это… Кто это тебя так? — только и смог вымолвить Пашка.
Генка зыркнул глазами по сторонам, заметил любопытные взгляды соседей и быстро лёг на песок.
— Дурак был. Идиот. Как на лошади клеймо. Вон, вон ишь, глаза растопырили, собаки, видал? Примечают. Балбес был сопливый, вот и разрисовали, — сердито бормотал Генка.
Потом они купались. Как ни странно, здоровенный Генка ужасно боялся воды. Плескался на мелком месте, перебирая по дну руками. А нырял-то, помереть можно: затыкал пальцами уши и нос, на секунду погружался и тут же с визгом выскакивал обратно.
Пашка чуть не потонул со смеху.
Он цапнул под водой Генкину ногу, и тот с воплем вылетел на берег и больше уж в воду не пошёл.
Ругал Пашку и грозил кулаком.
А Пашка над ним смеялся. Он чувствовал себя сильнее и старше Генки. И это было приятно. Пусть теперь попробует сказать: «Не твоего ума дело» или «мал ещё». А вообще-то удивительно, ей-богу, такой детина здоровенный, а боится, как ребёнок.
Пашка с гордостью подумал, что они сравнялись с Генкой: на суше тот главный, а уж в воде позвольте — тут уж он, Пашка.
Он поплыл к флажкам. Кролем — быстро и красиво. Пашка заметил, что какая-то девчонка прямо-таки рот открыла от восхищения. И он уж старался, из кожи вон лез и всё поглядывал краем глаза на девчонку.
Пашка нырял, ложился на спину, кружился на одном месте и вообще показывал все фокусы, какие умел.
Жизнь снова была хороша.
А когда вышел на берег, Генки не было. Генка исчез. И вещи его исчезли.
«Что это? — подумал Пашка. — Неужели ушёл совсем? Что же это? Опять один. Может быть, он обиделся? Но я ведь просто так смеялся, шутя. Не со зла ведь».
Первой Пашкиной мыслью было: бежать, искать. Он схватил свои разорванные штаны, но тут же отбросил их и сел на песок.
Искать Генку было глупо.
Во-первых, в этой толпе его всё равно не найти, во-вторых, если он вернётся, они могут разминуться, и вообще, коль Генка решил его бросить, никакого смысла не было в поисках.
Насильно мил не будешь.
Пашка подгрёб под бока тёплого песку, положил голову на сложенные кулаки и стал ждать.
Что ему ещё оставалось?
Он не знал, сколько прошло времени. Наверное, много, потому что солнце начало уже садиться.
А Генки всё не было.
Песок остывал, и купаться не хотелось.
Вообще ничего не хотелось.
«Всё — решил Пашка, — не придёт он».
Народу на пляже, как ни странно, не уменьшалось. Скорее наоборот.
«Ночевать они здесь собираются, что ли? — удивился про себя Пашка и усмехнулся. — Они-то найдут ночлег, они дома, а вот я… Может, и правда, на пляже? Нет. Холодно будет ночью. Не годится. Лучше на вокзале. В зале ожидания. А утром надо забраться в какой-нибудь товарняк и ехать дальше».
Сдаваться Пашка не собирался.
«Фиг тебе, Лисиков! Мы ещё посмотрим. Поглядим ещё. В лепёшку расшибусь, а доеду. И ребят разыщу. Вот тогда ты, собака, попляшешь, — думал Пашка. — Тебе, наверное, кажется, что концы в воду. Сделал подлость, и привет! Никто не докопается. И будешь дальше жить со своим прилизанным проборчиком. Погоди, погоди. Плохо ты знаешь Пашку Рукавишникова!»
Эти деловитые и мужественные размышления отвлекли Пашку от печальных мыслей.
Он злорадно улыбнулся, представляя себе ненавистную рожу Лисикова, когда тот увидит, что Пашка не пропал, не сгинул навеки в огромной Сибири, а вот он — живой и неумолимый,