О смелых и отважных. Повести - Млодик Аркадий Маркович
В углу теплушки стоял большой оцинкованный бидон, в каких перевозят керосин. Кашевар подозрительно понюхал его, а Митрич насмешливо шевельнул щетинкой усов. В бидоне была чистейшая вода — без запаха и привкуса.
На буржуйке установили артельный котел. Засыпав в него крупу, Митрич достал несколько караваев хлеба и принялся отвешивать четырнадцать порций. Он не торопился — терпеливо ждал, когда клювики весов перестанут качаться. Если равновесие не устанавливалось и один клювик был выше другого хотя бы на миллиметр, Митрич снова брал нож и уменьшал или увеличивал порцию.
Второй кашевар долго наблюдал за ним, помешивая в котле оструганной палкой.
— Митрич! Твой отец случаем не был золотых дел мастером?
— Плевал я на твое золото! — огрызнулся Митрич. — Слышал, что комиссар сказал? Дороже золота!… Жизнь везем!… Как одну лишнюю пайку сжевал, — знай, что с куском хлеба чью-то жизнь проглотил! И не человек ты с того часа, а людоед!
Кашевар не ожидал такого поворота и смутился.
— Ну уж!… Сразу и людоед!
— Сразу! — отрубил Митрич и, сбившись со счета, прикрикнул: — Помолчи, говорун!
Ему пришлось снова считать порции. Первые куски он пересчитал молча, а последние вслух:
— Двенадцать… тринадцать… Еще одну надо!
Митрич отрезал от каравая ломоть хлеба, положил его на весы. Кусок явно перетягивал гирю. Митрия взялся за нож.
— Последняя? — спросил кашевар.
— Четырнадцатая! — ответил Митрия.
— Ну и оставь ее Глебке! Пусть ему будет с походом… За смекалку! Не ударь он в колокол, — сидеть бы ним на той станции!
— Отстань! — крикнул Митрич.
Усы у него заходили ходуном. В сердцах он отхватил от ломтя слишком большой кусок, и теперь порция была меньше нормы.
— Тебя бы наркомом по продовольствию сделать! — съехидничал кашевар. — Скряга ты старая! Ребенку пожалел!…
Митрич хотел выругаться, но поперхнулся от обиды, закашлялся, задел локтем весы. Тарелка с гирей полетела на пол. Он поднял и то и другое, спрятал весы в ящик и, присоединив только что отрезанный довесок к ломтю, положил оба куска хлеба отдельно — на край ящика. Так четырнадцатая порция и осталась с походом.
Прошло не меньше десяти минут, прежде чем рассерженный Митрич открыл рот и сказал:
— Он мал, не понимает. На нем грех не повиснет! А ты…
— Вот на меня и повесь грех этот! — закончил за него кашевар. — С радостью приму! Я хоть увидел, что осталась еще в тебе кой-какая душа!
И опять они долго молчали. Вода в котле начинала закипать и весело побулькивала.
— А скажи-ка, товарищ нарком, — прервал молчание кашевар, — как мы обед в ту теплушку доставим?
— Одно скажу, — буркнул Митрич, — ты будешь есть в последнюю очередь!…
А в передней теплушке об обеде и не мечтали. Как только Глебка открыл глаза, Глеб-старший взял у Василия винтовку и встал у дверей. Он опасался каких-нибудь новых неприятных сюрпризов.
Мимо спокойно проплывала опустевшая станция. На путях и на платформе не было ни души. Лишь из приоткрытой двери вокзала выглядывал все еще испуганный начальник станции. Увидев комиссара, он стал делать ему какие-то знаки, указывая на передние вагоны. Глеб Прохоров не понял и, вспомнив, как начальник трусливо оставил его одного с мешочниками, потряс кулаком.
Дверь вокзала захлопнулась. Но не Глеба испугался начальник станции. В середине состава на подножке висел верзила. Он заметил, что железнодорожник кому-то указывает на него. Ощерив большие лошадиные зубы, верзила вытащил из-под полы нож и пригрозил.
На той же подножке, уцепившись за поручни, сидел юркий мужичок, насыпавший песку в коробку буксы.
Когда промелькнула речка с мостом и лес с двух сторон обступил поезд, Глеб-старший задвинул дверь теплушки и подошел к сыну. Глебка уже сидел. Василий внимательно ощупывал его голову. На затылке у Глебки проклюнулась огромная шишка.
— Стоять можешь? — спросил у него отец.
— А чего?… Могу! — ответил Глебка и, догадавшись, что ответ вышел не по уставу, поправился: — Есть стоять!
— Отряд! — скомандовал Глеб-старший. — Становись!
Бойцы выстроились буквой «П». Глебка встал на левом фланге. Его немного мутило, ныл ушибленный затылок, но он держался стойко и даже грудь выпятил, равняясь на Василия.
— За находчивость и бесстрашие, — торжественно произнес Глеб-старший, — объявляю бойцу Глебу Прохорову-младшему благодарность!
В теплушке стало тихо-тихо, лишь постукивали колеса на стыках да перезванивались буфера. Глебка растерялся. Он знал, что в таких случаях боец обязан отвечать, но ни одно подходящее слово не приходило в голову. Радостное волнение сдавило горло. На глазах навернулись слезы. Василий шепнул ему что-то, но Глебка не понял.
— Забыл? — ласково спросил отец. — Ну, ничего!… Иди ко мне, я тебя просто так, по-граждански поцелую!
Глебка подбежал к отцу, а Василий, сделав шаг вперед, спросил:
— Разрешите вопрос задать, товарищ комиссар?
— Задавай!
— Выходит, не зря мы Глеб Глебыча с собой взяли?
Знал Василий, как обрадовать Глебку, — для того и задал этот наивный вопрос.
— Не зря! — твердо ответил Глеб-старший. — А вот ты свое… ранение сам схлопотал!… Не одобряю! Надо знать, когда гармошку заводить! Вот сейчас, к примеру, в самый бы раз, да что с тебя спросишь — с калеки!
— Глаз — что! Он проморгается! — чувствуя, что комиссар не сердится, шутливо ответил Василий. — Вообще глаз игре не помеха! Пальцы нужны! А они — вот они! Золотые!
— Посмотрим! — произнес Глеб-старший и скомандовал: — Разойдись!
Но расходиться было некуда. Бойцы уселись, кто где стоял Василий потянулся за гармошкой. Больше всего он любил песни про Стеньку Разина. Сначала гармошка взяла широкую разгульную мелодию, и Василий запел про Волгу и расписные челны, про Стеньку и заморскую княжну, про нерушимую дружбу атамана со своими товарищами. Пел Василий задушевно, удивительно чистым и гибким голосом. Его не хотелось заглушать, и бойцы хотя и подтягивали, но не во все горло, а легонько. И голос Василия всегда был слышен. Он, как чайка над волнами, летел поверх других голосов, не смешиваясь с ними.
Подпевая, бойцы занимались своими нехитрыми делами: кто винтовку вытирал тряпьем, кто подвязывал оторвавшуюся подошву, кто чинил одежонку. Глеб-старший, вынув пачку бумаг, переписывал в блокнот названия деревень и пуды собранного в них хлеба. А Глебка перебирал в памяти бурные события дня.
Пока собирали хлеб, никаких особых происшествий не случилось. И Глебка был немножко разочарован. Зато сегодняшний день принес такие переживания, что Глебкина душа, жаждавшая приключений, вполне насытилась ими. Он бы, пожалуй, не согласился второй раз пройти этот короткий и страшный путь от мостика к теплушкам.
Потом Глебка вспомнил Москву, коридор Кремлевского дворца.
А Василий в это время затянул вторую песню о Разине. Она была величаво-торжественной. Не лихая удаль и молодечество, а могучая сила и несокрушимая воля звучали в ней. Степан Разин вставал в песне во весь свой рост, как тот утес, который его именем звался.
— Батя! — спросил Глебка. — Как же так?… Поют про Стеньку Разина, про Ермака… А почему про Ленина таких хороших песен нету?
— А он не любит, когда про него песни вслух поют, — ответил отец.
— Как вслух? — не понял Глебка. — А если про себя?
— Про себя поют… Все поют… У каждого человека своя песня про Ленина сложена… Соедини их в одну — и получится хор на весь мир! Таких песен ни про кого еще не пели!
И опять задумался Глебка. На этот раз об отце. «Хитрый какой!… Здорово ответил! А как он сегодня на мешочников шел!…» Глебка пристально посмотрел на отца. И было Глебке в этот момент удивительно хорошо. Что-то большое, еще неиспытанное ширилось в нем, заполняло все его существо.
— Голос у тебя!… — восхищенно произнес Архип, когда Василий пропел последние слова «Утеса».
— Опера! — шутливо согласился Василий. — Если б еще перекусить чего, — цены бы моему голосу не было!