Вениамин Каверин - Два капитана
Он часто говорил о Туркестане. Это был, по его словам, город, в котором груши, яблоки, апельсины росли прямо на улицах, так что можно срывать их сколько угодно, и никто за это не всадит тебе в спину хороший заряд соли, как сторожа в наших фруктовых садах. Спят там на коврах, под открытым небом, потому что зимы не бывает, а ходят в одних халатах — ни тебе сапог, ни пальто.
— Там турки живут. Все вооруженные поголовно. Кривые шашки в серебре, за опояском нож, а на груди патроны. Поехали, а?
Я решил, что он шутит. Но он не шутил. Немного побледнев, он вдруг отвернулся от меня и встал, взволнованно глядя на далекий берег, где старый, знакомый рыбак спал над своими удочками, у самой воды вставленными в гальку. Мы помолчали.
— А батька? Отпустит?
— Стану я его спрашивать. Ему теперь не до меня.
— Почему?
— Потому что он женится, — с презрением сказал Петька.
Я был поражен.
— На ком?
— На тете Даше.
— Врешь!
— Он ей сказал, что, если она за него не выйдет, он дом продаст, а сам пойдет по деревням кастрюли лудить. Она сперва ершилась, а потом согласилась. Влюблена, что ли, — презрительно добавил Петька и плюнул.
Я еще не верил. Тетя Даша! Замуж! За старика Сковородникова? Которого она так ругала?
— А тебе что?
— Ничего! — сказал Петька.
Он насупился и заговорил о другом. Два года тому назад умерла его мать, и он, плача, не помня себя, пошел со двора и забрел так далеко, что его насилу отыскали. Я вспомнил, как его за это дразнили мальчишки.
Мы еще немного поговорили, а потом легли на спину, раскинув руки крестом, и стали смотреть в небо. Петька уверял, что если так пролежать минут двадцать не мигая, можно днем увидеть звезды и луну. И вот мы лежали и смотрели. Небо было ясное, просторное, где-то высоко, перегоняя друг друга, быстро шли облака. Глаза мои налились слезами, но я изо всех сил старался не мигать. Луны все не было, а про звезды я сразу понял, что Петька соврал.
Где-то шумел мотор. Мне показалось, что это военный грузовик работает на пристани (пристань была внизу, под крепостной стеною). Но шум приближался.
— Аэроплан, — сказал Петька.
Он летел, освещенный солнцем, серый, похожий на красивую, крылатую рыбу. Облака надвигались на него, он летел против ветра. Но с какой свободой, впервые поразившей меня, он обошел облака! Вот он был уже за Покровским монастырем, черная крестообразная тень бежала за ним по лугам, на той стороне реки. Он давно исчез, а мне все казалось, что я еще вижу вдалеке маленькие серые крылья.
Глава двенадцатая. Гаер Кулий в батальоне смерти
У Петьки был родной дядя в Москве, и весь наш план держался на этом дяде. Дядя работал на железной дороге — Петька утверждал, что машинистом, а я думал, что кочегаром. Во всяком случае, прежде Петька всегда называл его кочегаром. Этот машинист-кочегар служил на поездах, пять лет тому назад ходивших из Москвы в Ташкент. Я говорю так точно — пять лет, потому что от дяди уже пять лет не было писем. Но Петька говорил, что это ничего не значит, потому что дядя всегда редко писал, а работает он на тех же самых поездах, тем более, что последнее письмо пришло из Самары. Мы вместе посмотрели карту, и действительно оказалось, что Самара находится между Москвой и Ташкентом.
Словом, нужно было только разыскать этого дядю. Адрес его Петька знал — если бы и не знал, всегда можно по фамилии найти человека. Насчет фамилии у нас не было ни малейших сомнений: Сковородников — такая же, как у Петьки.
Так представлялась нам вторая часть пути. Дядя должен был просто отвезти нас из Москвы в Ташкент на паровозе. Но как добраться до Москвы?
Петька не уговаривал меня. Но с каменным лицом он выслушивал мои робкие возражения. Он не отвечал мне — ему было все ясно. А мне ясно было только одно: если бы не Гаер, я бы никуда не ушел. И вдруг оказалось, что он уходит, — он уходит, а я остаюсь.
Это был памятный день. В военной форме, в новых, блестящих, скрипящих сапогах, в фуражке набекрень, из-под которой ровной волной выходили кудри, он явился домой и положил на стол двести рублей.
По тому времени это были неслыханные деньги, и мать с невольной жадностью прикрыла их руками.
Но меня и Петьку, и всех мальчишек с нашего двора поразили не деньги — нет! Совсем другое. На рукаве его форменной гимнастерки был вышит череп, а под черепом — скрещенные кости. Отчим поступил в батальон смерти.
Без сомнения, мои читатели не помнят этих батальонов. Человек с барабаном вдруг появлялся на каком-нибудь собрании, на гулянии, везде, где было много народа. Он бил в барабан — все умолкали. Тогда другой человек, большею частью офицер с таким же черепом и костями на рукаве, как у моего отчима, начинал говорить. От имени Временного правительства он приглашал всех в батальон смерти. Но хотя он и утверждал, что каждый записавшийся получит 60 рублей в месяц плюс офицерское обмундирование, не считая подъемных, никому не хотелось умирать за Временное правительство, и в батальон смерти записывались главным образом такие жулики, как мой отчим.
Но в тот день, когда торжественно-мрачный он пришел домой в новой форме и принес 200 рублей, он никому не казался жуликом. Даже тетя Даша, которая его ненавидела, вышла и неестественно поклонилась.
Вечером он пригласил гостей и произнес речь.
Вечером он пригласил гостей и произнес речь.— Все эти проделываемые начальством процедуры, — сказал он, — имеют назначение оградить свободу революции от нищих, абсолютное большинство которых составляют евреи. Нищие и большевики создают подлую авантюру, от которой безусловно страдают все плоды существующего порядка. Для нас, защитников свободы, эта трагедия решается очень просто. Мы берем в свои руки оружие, и горе тому, кто, ради удовлетворения личной власти, покусится на революцию и свободу! Свобода стоит дорого. Задешево мы ее не отдадим! Такова в общих чертах окружающая момент обстановка.
Мать была очень весела в этот вечер. В белой бархатной жакетке, которая очень шла к ней, она с бутылкой вина обходила гостей и после каждой рюмки все подливала. Приятель отчима, коротенький любезный толстяк, тоже из батальона смерти, встал и почтительно предложил выпить за ее здоровье. Он от души смеялся, когда отчим говорил, а теперь стал очень серьезен. Высоко подняв бокал с вином, он чокнулся с матерью и коротко сказал: «Ура!»
Все закричали «Ура!» Она смутилась. Немного порозовев, она вышла на середину комнаты и низко, по-старинному поклонилась.
— Красавица! — громко сказал толстяк.
Потом старик Сковородников произнес ответную речь. Он был пьян и поэтому говорил с очень длинными паузами, во время которых все молчали.
— Каждый должен понимать о смерти, — сурово сказал он. — Тем более кое-кто только напрасно коптит небо, и ему одна дорога — в ваш батальон. Но меня, например, туда калачом не заманишь. Почему? Потому что я за вашу свободу умирать не желаю. Ваша свобода — это торговля. И ваш батальон — та же торговля. Продажа своей будущей смерти за 200 рублей. Позвольте, а если я не умру? Деньги обратно?
Он сказал еще что-то про министров-капиталистов и сел. Сжав кулаки, отчим подошел к нему. Плохо кончился бы этот праздник… Но толстяк (который от души смеялся и над ответной речью) вскочил и бросился между ними. Пока он уговаривал отчима, Сковородников вышел, нарочно громко стуча сапогами.
Но праздник все-таки кончился плохо.
Глава тринадцатая. Хороню мать
Должно быть, шел третий час, я давно спал и проснулся от крика. Табачный дым неподвижно висел над столом, все давно ушли, отчим спал на полу, раскинув руки и ноги. Крик повторился, я узнал голос тети Даши и подошел к окну. Какая-то женщина лежала во дворе, и тетя Даша громко дула ей в рот.
— Тетя Даша!
Как будто не слыша меня, тетя Даша вскочила, зачем-то обежала наш дом и постучала в окно.
— Воды дайте! Иван Петрович! Там Аксинья лежит!
Я открыл дверь, она вошла и стала будить отчима.
— Иван Петрович! Ах ты, господи! — Отчим только мычал. — Саня, нужно ее сюда перенести, она, должно быть, упала во дворе и расшиблась. Иван Петрович!
С закрытыми глазами, отчим сел, потом снова лег. Так мы его и не добудились.
Всю ночь мы возились с матерью, и только под утро она пришла в себя. Это был простой обморок, но, падая, она ударилась головой о камни, и мы, к несчастью, узнали об этом лишь от доктора к вечеру другого дня. Доктор велел прикладывать лед. Но покупать лед всем показалось странным, и тетя Даша решила вместо льда прикладывать мокрое полотенце.
Я помню, как Саня выбегала во двор, плача, мочила полотенце в ведре и возвращалась, вытирая слезы ладонью. Мать лежала спокойная, такая же бледная, как всегда. Ни разу она не спросила об отчиме, на другой день перебравшемся в свой батальон, но зато нас — меня и сестру — не отпускала от себя ни на шаг. Тошнота мучила ее, она поминутно щурилась, как будто старалась что-то разглядеть, и это почему-то очень не нравилось тете Даше. Она проболела три недели и, кажется, уже начинала поправляться. И вдруг на нее «нашло».