Детство Ромашки - Виктор Афанасьевич Петров
Молча дожевал пирог, взял ведро с помоями и вытащил во двор. Выплескивая, за что-то задеваю больным пальцем, озлобляюсь и всех — Арефу, Силантия Наумовича, деда Агафона— обзываю злыднями. Некоторое время стою среди двора, жду, когда утихнет боль.
Боль проходит, и я вновь начинаю думать о дедушке, при-славшем письмо. На кухню я возвращаюсь притихший. Незаметно для Арефы ставлю ведро, ухожу в камору, ложусь на свою постель, прячу голову под подушку и замираю, охваченный думами. Сначала они неопределенны, затем начинают переплетаться с приятными для меня воспоминаниями и встают яркими картинами.
Я вижу Волгу в солнечном сиянии, белый пароход, вспенивающий тихую синюю воду, а на пароходе себя и Ма-рунькиного Петяшку. Мы с ним вместе убежали из Бала-кова.
—Ромка! — слышу вдруг я над собой голос Арефы и чувствую, как она тянет меня за рукав рубашки.— Ты что, ай уснул? Гляди-ка, среди бела дня! Вставай скорее!
Все, что было построено моим воображением, рухнуло. Раздосадованный, я вскакиваю, отталкиваю Арефу и кричу:
—Не встану, не хочу!
Всплеснув руками, Арефа отступает, но тут же делает ко мне шаг:
— Что ты этак-то на меня? Чай, дед Агафон пришел. К святым местам он собрался. Ты иди...
Ее настойчивый полушепот раздражает еще больше. Отчаяние и ярость охватывают меня. Готовый броситься на Арефу, я сжимаю кулаки.
Но в камору вошел дед. Его вид поразил меня. В сером татарском азяме с котомкой за плечами, в желтых лаптях и новых онучах, переплетенных темными оборками, он показался мне маленьким и жалким. Мгновение он стоял рядом с Арефой, глядя на меня виновато и робко, затем опустился на колени и, шлепнув длинными руками об пол, застонал:
—Романушка, прости Христа ради! От великой нужды тебя оставляю...
Не договорив, он рухнул на пол, и сумка на его спине задергалась, закачалась. Он рыдал, весь сотрясаясь. Седые волосы словно таяли на его голове и, распадаясь, стекали на пол.
Арефа, закрывши лицо фартуком, причитала:
—Господи, владычица... Горюшко-то какое, горюшко-то... Дед вдруг поднялся, подошел ко мне, обнял и долго тискал
у своей груди, целуя в маковку, как мать.
—В Саровскую пустынь пойду, Ромашка,— прерывисто говорил он.— В монахи постригусь. Все грехи Катюшкины отмолю. А уж ты меня прости. Прости Христа ради.
Легонько оттолкнув меня, он пошел к двери. Я бросился с сундука, догнал его, схватил за полу азяма, закричал:
—Я с тобой! Возьми!
1 Азям — сермяга, длиннополый кафтан, сшитый из крестьянского домотканого сукна или холстины.
Дед осторожно отслонил меня, сказал строго:
—Отойди, Роман. Не смущай душу, во грех не вводи .. Его строгий голос и суровый взгляд пригвоздили меня к
полу. В душе моей вновь выросло спокойное безразличие к деду, и я почувствовал ноющую боль в пальце.
Вечером меня позвал к себе Силантий Наумович. Ткнул палкой в стул, приказал:
—Садись!
Когда я сел, он медленно опустился в скрипучее плетеное кресло, пожевал губами:
Дед ушел?
Ушел.
—Дурак. Ты тоже дурак и злыдень...— Некоторое время он смотрел на меня, хмуря свои лохматые брови, а потом улыбнулся: — А сильно ты на Данилу похож! Письмо от него пришло...— Он пошарил рукой по столу, затем проворно отодвинул ящик, достал оттуда конверт и дрожащими пальцами вытянул из него листок бумаги.— Вот. А где очки? Куда очки делись? — Но тут же вытащил их из кармана. Держа лист далеко от себя, бормотал: — «Дорогой... поклон...» Пустяки всё... Ага.— Он встряхнул лист и громко, отрывисто принялся читать: — «Жизнь радостями меня не дюже балует, а горе, что одно, что десять сразу, одинаково сердцу больно. Сокрушаюсь я душой о внучонке». О тебе, значит,— отрываясь от письма, сказал Силантий Наумович. И опять посмотрел в лист.— «К весне соберусь с деньжонками, приеду за внуком, заберу к себе. Спасибо тебе, братец, что приголубил его, сироту». Понял? — спросил меня Силантий Наумович.— Весной за тобой приедет. А теперь иди.— И он махнул рукой.
Я поднялся и вышел.
5
Дедушка Данила приедет за мной!
Об этом хотелось рассказать всем людям, но меня никуда не пускали. Оставалось только думать о его приезде. И я думал. Думал не переставая, и днем за работой, и перед сном, и даже во сне. Ночью, просыпаясь, я прислушивался: «Не приехал ли?»
Жить стало интересно. У меня словно сил прибавилось. Казалось даже, что я стал смелее и разумнее. Раньше скажет мне Арефа: «Сбегай, золотенький, за мукой в амба-рушку», и я бегу сломя голову; «Принеси воды», и я мчусь к колодцу; «Садись ешь», и я ем. Холодный и какой-то тяжелый страх давил на меня со всех сторон, всего я боялся.
Теперь нет... Уверенность, что я живу здесь только до приезда дедушки, наполняла меня решимостью и весельем. Я прятал от Арефы нужную ей тарелку или шумовку и, хохоча в душе, наблюдал, как она мечется в поисках пропавшей вещи:
—Господи, да куда же я ее дела? Сейчас в руках держала—И начинала креститься, причитать: — Шут, шут, поиграй да назад отдай!
Но шут не отдавал до тех пор, пока я незаметно не под-кладывал пропавшую вещь Арефе под руку.
Однажды Арефа ушла к поздней обедне, а Силантий Наумович задремал в своем кресле. Я наскоро собрался и убежал в Затонский поселок. Вернулся расстроенный. На месте хибарки, где я вырос, где мне так хорошо жилось, была яма, наполненная желтой водой. Тетя Марунька, худая и почерневшая от горя, встретила меня слезами. Петяшку она не нашла и теперь ругала себя, что ни разу-то она его не приласкала, ни разу-то доброго слова ему не сказала. Шурку Косоглазую я не застал. Уехала она с матерью на какие-то Быковские хутора.
—Не вернутся. Где же! Волга-то вот-вот станет. И зачем им приезжать? Зазимуют они, право слово, зазимуют,— мелкой скороговоркой сыпала бабка Костычиха, то и дело вытирая слезящиеся глаза.— Зачем же им приезжать, на голод да нужду!.. А про деда Агафона слыхал? — словно спохватившись, спросила Костычиха и заговорила еще торопливее: — В пустынь собрался, такой-то тихий стал, такой-то с лица светлый... Со всеми попрощался, на могилку мы с ним к ма-маньке твоей сходили, все так-то хорошо. А тут идем обратно и в церковь зашли. Служба там, свечи горят... Он как зашел, так прямо к образу богоматери. Подошел да как закричит и