Дмитрий Нагишкин - Тихая бухта
Против этого Димка не мог ничего возразить. Собственно, Шурке он возразил лишь потому, что оробел перед Софроном. А ему и самому ороч нравился. Беличий хвост на его шапке вполне заменял орлиные перья индейцев и придавал ему необычайно воинственный вид.
Два дня Димка был сам не свой. Ему не терпелось скорее поехать с Шуркой в стойбище, чтобы увидеть своими глазами, как же эти орочи живут, есть ли у них настоящие вигвамы. Между тем Софрон никуда не собирался уезжать и, должно быть, чувствовал себя в поселке прекрасно. Он часто ездил на ту сторону реки. В концессии его, видимо, охотно принимали. Возвращался Софрон пьяный. Кафтан его оттопыривался. Бисанка запихивал за пазуху без разбора все, что давали ему на той стороне. Негнущимися пальцами, с пьяной похвальбой довольного собой человека он вынимал из-за пазухи банки фруктовых консервов, американский жевательный табак или бутылку рисовой водки — сакэ, а иногда даже и коньяку.
— Эй, Пундык, Софрона Бисанка все любят! — хвастал он. — Софрон — охотник хороший. Зима будет — Софрон зверя бить будет, шкурка концессия таскать будет… Деньги много-много надо. Водка надо, табак надо, порох-дробь надо… Скоро Софрон тайга пошел.
— Эй, Софрон, в долг берешь? — качал головой Савелий Петрович.
— В долг.
— Платить когда будешь?
— Зима платить буду.
— Грабить тебя зимой будут!
— Ничего, зимой можно грабить: тайга богатый! Зверь много есть. Меня Наямка сильно уважает.
Димке было непонятно, как это Наяма будет грабить Софрона зимой. Когда он задал этот вопрос Шурке, тот рассказал ему, что концессия незаконно скупает у орочей пушнину по дешевке в обмен на водку и дрянные японские безделушки. Редко-редко ороч получает хотя бы третью часть настоящей цены. Летом старшины-приказчики ездят в стойбище, на Майдату, и в долг раздают порох, дробь, рис, водку, табак. Зато зимой с лихвой собирают долги. Хитрый Наяма не жалеет и взяток. Он ставит сети на лучших местах, забирая иной раз всю рыбу, сплавляет неклейменый лес, рубит заповедные деревья, скупает пушнину… И не сосчитаешь, на сколько миллионов он вывез из бухты Тихой всякого добра.
Рассказывая об этом, Шурка был так взволнован, так крепко сжимал кулаки, что Димке показалось, будто он сердится и на него самого, а не только на японца Наяму.
Но Димка не чувствовал себя виноватым. Ведь и ему было жалко этой тихой бухты, которую он успел полюбить, этих широких кедров, уплывающих куда-то вниз по реке. Они никогда не возвращаются оттуда. А сколько лет им нужно расти тут в тишине, чтобы головой они могли коснуться неба!
Разгоряченный Шурка сказал:
— А все взятки! Думали, новый лесничий конец этому положит, а он тоже…
Димка вступился за отца:
— Неправда, мой папа взяток не берет!
— Как же не берет! Весь поселок видит, как Наяма к Дмитрию Никитичу ездит. Он даром ездить не будет.
У Димки загорелись уши. Он с ужасом вспомнил вдруг, что штаны на нем тоже подарены Наямой. Он густо покраснел, но все же попытался защищаться:
— А твой отец ничего не берет?
— Нет! — строго ответил Шурка. — Он партизаном был. Он красный. Наяма к нему тоже подъезжал, да отец его так пужанул, что тот больше не суется.
— Мой папа политикой не занимается, — возразил Димка, вспомнив отцовскую фразу.
— Ага, политикой не занимается, а взятки берет, Наяме хозяйничать позволяет!..
Димке нечего было сказать, и, не слушая больше ничего, он бросился прочь от своего друга.
До вечера Димка просидел у реки.
Ему было очень тяжело. До сих пор отец казался ему лучшим человеком на земле. Правда, Димка немного побаивался его, потому что отец был скуп на слова и на ласку. Но все же Димке хотелось, когда он вырастет, быть таким, как отец. То, что он услышал от Шурки, глубоко его потрясло. И, не зная, что теперь делать, Димка лег на траву и заплакал.
Стемнело. Димка поднялся. Сквозь слезы глядел он на реку. А по ней, точно назло, то и дело одно за другим плыли вниз, вздрагивая и покачиваясь, черные бревна — кедры, сосны и пихты, освобожденные от ветвей и коры, гладкие, голые, точно раздетые шайкой разбойников. Может быть, из них ни одно не клейменое. Проклятые бревна! Они плывут по реке, люди смотрят на них и вспоминают, что новый лесничий — взяточник…
Когда река совсем пропала в черной пустоте ночи и только редкие всплески да глухие звуки сталкивающихся бревен давали о ней знать, Димка со вздохом поднялся и поплелся домой.
У него нестерпимо болела голова.
Придя, он сразу полез в чемодан. Отец, сидевший у стола, прищурился:
— Ты что там делаешь?
— Штаны переодеваю.
— Чего это на ночь глядя?
— Эти я больше не надену.
— Почему?
— Потому что это взятка.
— Что?!
Отец поднялся со стула. Громадная тень вскочила вместе с ним, взлетела на потолок и нагнулась, будто рассматривая Димку. Мальчик стащил с себя штаны и, бросив их на пол, стал надевать другие. Лицо Вихрова потемнело.
— Повтори, что ты сказал!
Тень метнулась по стене и закрыла огонь. Димка зажмурил глаза. Тяжелый клубок жгучей обиды на отца подкатил к горлу, соленые слезы защекотали глаза. Пусть отец делает что хочет. И Димка, чувствуя, что делает что-то непоправимое, закричал:
— Весь поселок говорит, что ты взяточник!.. Позволяешь Наяме хозяйничать!.. Носи сам его штаны!
— Как ты смеешь? Молокосос!
И Димка услышал, как отец сорвал с себя ремень.
— Ну, бей, пожалуйста, сколько хочешь! Убей! А я взяточником не буду!
Димка кричал, пока горло не перехватили рыдания.
Однако отец не стал его бить. Димка лег лицом на пол и опять заплакал. Плакал он долго и, наконец, устал. Он поднял голову. В комнате стояла тишина. Отец сидел за столом, закрыв лицо руками. Димка посмотрел на него. Отец не двигался.
От плача у Димки слипались глаза и в голове гудело. Все тело ныло от усталости. Он едва добрался до кровати, положил голову на подушки, подумал, что жизнь теперь разбита, и не заметил, как уснул.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Утром Димку разбудили солнечные лучи. Еще не раскрывая глаз, Димка потянулся и вспомнил, что сегодня Софрон и Шурка едут в стойбище.
Димка быстро вскочил. В комнате было светло и чисто. На столе было приготовлено молоко и хлеб с маслом. Возле кровати на стуле лежали его старые штаны, в которых он приехал из Владивостока. Тогда только Димка вспомнил ссору с отцом и всю свою обиду. Он быстро оделся и взял свое ружье. Он хотел уже было выйти, но в дверях столкнулся с отцом. Морщины на лице отца были резче, чем обычно, и лицо — землистое. Должно быть, он плохо спал эту ночь. Не глядя на Димку, он прошел к столу и сел.
— Я к ороченам поеду, — тихо сказал Димка, чувствуя все-таки жалость к отцу.
Отец ответил не оборачиваясь:
— Поезжай.
Оморочка Софрона была уже на воде, когда Димка вышел из дому, а сам Софрон уже сидел в лодке, прижимая ее веслом к берегу.
Димка и Шурка тоже сели в оморочку и взяли в руки весла.
Софрон подал знак, крякнул, мотнул своими толстыми косами, и оморочка, оторвавшись от берега, как ласточка помчалась вперед.
Софрон правил в сторону от главного русла. Тут не слышно было ни криков людей, ни собачьего лая, ни пыхтенья катеров — берег казался пустынным.
К полудню Тихая стала маленькой и узкой. Софрон резко повернул лодку в боковую протоку и, несколько раз взмахнув веслом, проплыл ее. Перед ними открылась широкая и стремительная река.
— Речка Май. С горы бежит. Сердитый речка. Теперь стойбище недалеко, — пояснил Софрон, кивая головой на берег и горы, голубевшие вдали.
Вскоре с берега послышались голоса и запахло дымом. Навстречу лодке высыпали ороченские ребятишки, все смуглые, с сережками в ушах. Волосы у них были заплетены в косички. Вперегонку с собаками бросились они к приехавшим. Почуяв чужих, собаки отпрянули в сторону и залились неистовым лаем. Ребята тормошили Софрона и исподлобья рассматривали Димку и Шурку. Софрон указал рукой на приехавших:
— Ну, товарищ будет, драться не надо. Гуляй!..
На этом кончились его заботы о Шурке и Димке. Ребята остались на берегу. Они постояли-постояли и медленно направились вдоль берега, разглядывая стойбище.
Орочи жили в шалашах из тонких слег, крытых берестой. Нерпичьи, медвежьи и оленьи шкуры устилали земляной пол. Около шалашей были сложены очаги из камней. Горячий дым вился над ними, огонь лизал побелевшие от жара камни. Вперемежку с шалашами стояли охотничьи палатки.
Возле одного шалаша на земле стояла берестяная люлька, крытая вышитой тканью. На дуге из лозы, укрепленной над люлькой, болталось множество побрякушек. За них цеплялся руками, смуглыми от загара и грязи, черноглазый малыш. Радуясь солнцу, теплу и шуму, он что-то выкрикивал, заливался смехом и от удовольствия пускал пузыри. Мать, с волосами, отливавшими на солнце синевой, сидела возле него на корточках и вышивала разноцветными шелковыми нитками по ровдуге[2]. Время от времени она чмокала губами в сторону малыша; тот тянулся к бусам, блестевшим на ее шее. В ушах у матери были громадные серебряные серьги, на шее, кроме бус, — медный китайский браслет; подол халата был расшит медными монетками. Ребята смотрели на проворные пальцы женщины. На их глазах ровдуга покрывалась ярким, красивым узором.