Григорий Федосеев - Пашка из Медвежьего лога (Художник И. Коновалов)
— Чего же не стрелял? — спрашивает меня Василий Николаевич, кивая головою в сторону скрывшегося быка.
— А ты почему не стрелял? Он молчит.
Надо было действительно стрелять в белесого быка, ведь он теперь все равно не будет жить и мог бы украсить музей Академии наук. Но мы были буквально потрясены схваткой маралов и в последний момент забыли про все на свете.
Василий Николаевич закуривает. Мне не по себе оттого, что так неладно получилось, упустили такого красавца. Нужно же было столько времени мечтать о такой встрече, потратить столько усилий, чтобы добраться сюда, наконец найти маралов и ни с чем уйти с гор.
Но горечь обиды не могла затмить того главного, зачем мы потратили много дней на путь сюда, карабкались по кручам в поднебесье. Мы увидели горы в осеннем наряде, видели схватку маралов. А добыча — это только часть наших желаний. О чем я очень пожалел — так это о том, что с нами не было Пашки. Такую картину не часто увидишь.
Прежде всего Нам надо убедиться, насколько опасны раны у белесого быка и как далеко он, напуганный нашим присутствием, сможет уйти, затем уже решать, что делать дальше.
Набрасываю на плечи котомку, привязываю Загрю к поясу, и мы поднимаемся к месту схватки быков. Раненый зверь ушел по косогору. На его следу не видно крови. Но Загря продолжает с какой-то удивительной собачьей щепетильностью обнюхивать веточки, траву на следу марала и упрямо тянет меня вперед.
— Видно, не наш, совсем ушел… — заключает Василий Николаевич, сбрасывая котомку. — Чайку вот тут, у ручейка, попьем и айда на ту сторону Бутуя, там и вчера, и сегодня ревели быки.
— Чайку попить не плохо. А Загрю отпустить, пусть промнется немного.
— Пускай!
Я отстегнул ошейник, и кобеля как ветром сдуло, мигом исчез в зарослях ольховника.
Мы сидим у костра, пьем чай. Уже день. Время тянется медленно.
— Ты ничего не слышишь? — спрашивает Василий. — Нет.
— Неужто я ослышался… вроде собака слаяла, — и он, припав ухом к земле, долго слушает. — Ей-богу, собаки лают!
— Почему собаки, ведь Загря один?
— Лают две, — говорит он уверенно, складывает котомку, хватает карабин и, уже не разбираясь, что под ногами, торопится вниз.
За ручьем видим след марала. Идем дальше. Вот зверь прыгнул через валежину, и у него как будто от натуги раскрылись раны и брызнула черная кровь по кустам. Значит, бык ранен. Торопимся дальше. За седловиной будто кто-то бьет в пустую бочку, это лают собаки. Где Загря нашел себе компаньона? Но разве до этого теперь?! Ноги сами по себе бегут вперед, пересекают лог, кедровый перелесок и выносят нас на соседний гребень. Останавливаемся отдышаться.
С отрога в глубоченный провал убегают зубчатые стены, и оттуда ясно доносится лай. Отдыхать некогда. Сбегаем вниз по звериной тропке. Теперь кажется совсем близко, уже долетает приглушенный рев зверя. Нет сил побороть любопытство, и мы выглядываем из-за скалы. Видим выступ над обрывом и на нем раненого быка. Зверь умирает, он бьется в предсмертной агонии, сползает к краю обрыва и летит вниз.
Осторожно спускаемся к нему.
Собаки молча сторожат добычу. Даже теперь, распрощавшись с жизнью, бык сохранил в своем внешнем облике что-то могучее, властное, присущее маралу только в брачный период. С Загрей небольшая собачонка, подстрижена под льва, с кистью на конце хвоста и с удивительно знакомой мордой. Откуда она взялась? Я хочу приласкать незнакомку, но она отвечает суровым взглядом, сторонится, видно — не бродячая. Ее появление здесь кажется загадочным.
До темноты нам не управиться со зверем. Решаемся заночевать.
Вспыхнул костер, и тонкая струйка дыма просверлила синь вечернего неба. Мы поджарили печенку и уже готовились поздравить друг друга с успехом, как вдруг собаки всполошились.
— Никуда они от нас не уйдут, пусти-ка меня вперед, — послышался басистый голос и затем торопливые шаги по камням.
Я вскакиваю. Кто они, эти люди, в такой глуши? Поднимается Василий Николаевич. Собачонка повернулась на звук, завиляла хвостом. Значит, браконьеры, — подумал я.
Видим, из кедрача показывается рослый старик, торопливо варежкой протирает глаза. Мы еще не успели рассмотреть друг друга, как из-за него буквально выкатился мальчишка. Он останавливается на какую-то долю минуты, затем, выбрасывая руки вперед, кричит:
— Дядя-а!.. — И несется по крутяку вниз к нам, бросается мне на шею. Я обнимаю Пашку, долго кружусь с ним возле костра.
— Дедушка, узнаешь?.. — а сам прижимается ко мне горячим комочком, бесконечно рад этой неожиданной встрече.
Гурьяныч как будто потерял свой шаг, спустился по рассыпушке не торопясь. Его суровое, обожженное осенними ветрами лицо как будто посвежело, осветилось радостью, но не утратило своей строгости. Он на секунду задерживается у погибшего зверя, одним коротким взглядом измеряет его и вдруг весь мрачнеет.
Мы здороваемся. Кажется, никогда старик не казался мне таким первобытным от леса, от гор, от людской чистоты. Я держу его шершавую загрубевшую ладонь, смотрю в глаза, не понимаю, что случилось с ним?
— Пошто убили быка? — прерывает он молчание обвиняющим тоном и переводит свой взгляд на Василия Николаевича, потом на зверя.
— В драке погиб он, Гурьяныч. Но мы могли и убить его.
Я достаю из кармана разрешение на отстрел марала, подаю ему. И от первой прочитанной фразы лицо его мякнет, добреет.
— Значит, для музея Академии наук? Тогда с полем вас! Зверь при достатках, подходящий для этого, — и старик, приставив свою шомполку к дереву, обнимает меня не по летам могучими руками, липнет к губам бородатым лицом. — Вот уж никак не ожидал встретиться. Видать, судьбе угодно, чтоб мы еще раз свиделись.
Он поворачивает всего меня к огню, долго, пристально осматривает, как бы пытаясь что-то найти.
— Вижу, здоров, и ничего как будто за это время не потерял, — с облегчением заключает старик, отпуская меня.
— А как вы, Гурьяныч, чувствуете себя, как бабушка, Кудряшка? Зимовье отремонтировали?
— А я с Пашкой думал, что вы забыли про нас, зачем вам наша забота, лишняя тяжесть… Живем без перемен, слава богу, хлеб есть, зимовье новое срубили, добрые люди помогли, зиму в тепле встретили, а вот бабушка…
— Что, болеет?
— Обижаем мы ее, — старик косится на Пашку. Тот не выдерживает обвиняющего дедушкиного взгляда, отходит к зверю, осматривает его, ощупывает бока, удивляется.
— Бабушку обижать нельзя. Если это делает Пашка — он исправится.
Мы с Гурьянычем присаживаемся к костру. Василий Николаевич отсекает ножом кусок печенки, нанизывает ее на березовый прут, приставляет к жару. Пашка достает из своей котомки домашний хлеб, чашки, сахар, разливает чай, устраивается рядом со мною на земле. Наступает минута молчания. Все мы еще не можем прийти в себя от неожиданной встречи.
А солнце за Бутуем клонится к закату, и тени гор уже заполнили провалы.
— Вам потрафило нынче, — начинает Гурьяныч, смочив губы первым глотком горячего чая, — не то, что нам с тобой, внучек. В руках был и ушел…
Пашка молча кивает головою, а сам весь в завтрашнем дне, по лицу вижу, захвачен какими-то планами.
— Вы тоже промышлять приехали? — спрашиваю парнишку, чтобы он заговорил.
— Нет, мы по другому делу, — отвечает за Пашку Гурьяныч. Он отставляет чашку с недопитым чаем, смахивает прилипшие к бороде крошки хлеба, начинает не торопясь рассказывать. — На прошлой неделе пришел ко мне наш лесник, одногодок мой. Уважь, говорит, Гурьяныч, помоги, ревка у маралов начинается, в деревне зашевелились браконьеры. Всем приспичило в лес, кто по больничному, кто умышленно отпуск придержал к этому времени, как будто орешничать идут, а у самих волчьи думки. Ты бы, говорит он, присмотрел за зверем по дальнему хребту, а я метнусь в Ясненскую тайгу. Надо уберечь маралов, и так уж совсем мало их остается.
— Значит, вы тут с Пашкой в качестве добровольной общественной охраны маралов?
— Этот большой титул не про нас, — отвечает старик. — Мы приехали сюда помешать браконьерству. Одному леснику где же управиться с ними…
— Это верно, Гурьяныч, браконьер стал скрытный, подвижной, его, скажем, тут в горах не так-то просто обнаружить.
— Да, да, — перебивает меня старик, — ночует он без костра, таится, как хищник. Вчера вечером бросили Кудряшку в логу, а сами поднялись к скалам вечернюю зарю встретить. В горах она завсегда долгая и человеку близкая, перед нею будто исповедаешься. Только это мы присели на выступе, слышим — бык запел. Ну, говорю, Пашка, голосистый нам попался, доставай трубу, подзовем его, полюбуемся. Пашка у меня насчет трубы мастер, — не без гордости добавляет он, посмотрев на внука. — Любую ноту за мое почтенье выведет. Только он запел, бык сразу отозвался. Ну, мы и давай подманывать его к себе: Пашка в трубу ревет, а я березку кручу, будто бык со злости рогами ее ломает. Слышим, ближе заревел, еще ближе. Нам-то сверху вниз все видно, как на ладони. Смотрю, мелькнула тень на опушке, — что-то усомнился я, говорю Пашке: опусти конец трубы в камни и потише зареви, вроде как бы зверь отдаляется. А бык поет уже совсем близко. Я еще пуще кручу березку. Вижу, из кедрача показывается человек с ружжом, да как заревет. Гляжу, да ведь это же Емеля, наш деревенский парень! Ах ты, думаю, бестия! Схватить бы тебя тут…