Борис Бондаренко - Ищите Солнце в глухую полночь
– Да, – сказал он, не поднимая головы.
– Еще два-три обострения – и вам конец, – не сразу сказал Минский. – И мы ничем не можем вам помочь – слишком много потрясений обрушилось на ваш мозг. Но вы еще долго проживете. Лет тридцать-сорок я вам гарантирую, Шелестин. – Минский попытался улыбнуться. – Но бросайте физику, бросайте учебу и вашу работу. Уезжайте отсюда куда-нибудь в город поменьше, потише. Поступите на какую-нибудь спокойную работу – библиотекаря, например. Поменьше читайте и избегайте всего, что связано со значительным умственным напряжением. Вы понимаете меня?
– Да, конечно, доктор, – не сразу отозвался Шелестин. – Я отлично понимаю вас... Ведь все это очень просто. Маленький домик на окраине, сад, красивая жена, трое прелестных ребятишек... Утром традиционный кофе – не слишком крепкий, конечно, ведь мне нужно беречься, неизменная газета – а что новенького на четвертой странице? Дважды в неделю кино, в субботу танцы – смотрите, вот идет муж красивой жены, и где она только откопала такого? И целых тридцать, а то и сорок лет жизни впереди... Какая идиллия, доктор, не правда ли?
– Но что же делать...
Шелестин низко опустил голову и задумался.
Во дворе круглый как шарик малыш пытался взобраться с санками на гору. Ему удалось продвинуться только на два шага, он шлепнулся, заплакал, размазывая слезы по лицу, потом снова полез на горку. «Взберется или нет?» – подумал Минский.
Взобрался.
– Почему вы молчите?
– Я думаю, доктор, я думаю... – медленно проговорил Шелестин. – А сколько лет я проживу, если, допустим, все же не брошу ни работу, ни учебу, и что из всего этого выйдет?
– Что вы надумали?
– Пока ничего. Просто интересуюсь. Ведь это же очень интересно... Так все-таки сколько?
– Не знаю. Все зависит от того, насколько интенсивно вы стали бы убивать себя... Может быть, только год, а может быть, и десять лет...
– Может быть, и больше?
Он был удивительно спокоен, и это спокойствие сбивало Минского с толку. Он все еще не мог понять, чего Шелестин хочет.
– Да нет, не думаю...
– А чем это кончится?
– По всей вероятности, кровоизлиянием в мозг и немедленной смертью.
Шелестин улыбнулся.
Минский с изумлением взглянул на него.
– Но ведь это в худшем случае, доктор.
– Нет, Шелестин, – решительно сказал Минский, – это в лучшем случае. В худшем случае вы сойдете с ума от боли и еще два-три месяца протянете на наркотиках. Ведь вы, наверно, и сами видели таких больных...
– Да, видел... – Шелестин опустил глаза и сказал: – Значит, в среднем пять с половиной лет...
– Бросьте шутить, Шелестин.
– А я не шучу, доктор, – он поднял на него глаза, и только тут Минский все понял. – Я серьезен, насколько вообще можно быть серьезным. Итак, пять или шесть лет – это реально? При том, конечно, условии, что я буду достаточно осторожным?
– Слушайте...
– Пожалуйста, не перебивайте меня. Я спрашиваю – это реально?
– Да.
Шелестин немного помолчал и сказал:
– Дайте мне выписку из истории болезни.
– Зачем она вам сейчас?
– Дайте, – повторил он.
Минский протянул ему листок и сел. Только сейчас он почувствовал, насколько устал. Что-то странное происходило в этой комнате...
Шелестин внимательно прочел выписку, повторил вслух последнюю фразу: «По состоянию здоровья учебу продолжать не может...» – и, разорвав листок, развел руками.
– Извините, доктор, но это не годится. Надо будет написать еще раз. И не забудьте изменить последнюю фразу. Уберите слово «не» – и только.
– Это невозможно.
– Вы сделаете это, доктор.
– Нет.
– Почему?
– Но вы же понимаете...
– Да, – прервал его Шелестин, – понимаю. Именно поэтому я и прошу вас.
– Я не могу этого сделать.
Шелестин смотрел прямо на него пристальным, немигающим взглядом и тихо говорил:
– Не думайте, что ваша новость застала меня врасплох... Я и без того подозревал, что мои дела неважны. Правда, я не знал, что они настолько плохи, но и этот вариант я тоже учел. И я все это уже обдумал, доктор. И еще раз прошу вас – дайте мне другую выписку.
– Нет, – так же тихо ответил Минский.
Шелестин помолчал и неожиданно спросил:
– Сколько вам лет?
– Сорок два...
– Вам еще только сорок два года... За плечами у вас большая жизнь, наверняка интересная и богатая. Вы многое успели сделать, а сделаете, может быть, еще больше. Впереди у вас еще так много лет – ведь вам только сорок два... А мне уже двадцать три, доктор, и мне очень хочется жить... Не надо принимать это как парадокс. Забудьте на минуту о том, что вы врач, и попытайтесь понять меня. То, что предлагаете вы, невозможно. Поймите же, что жить иначе, чем я жил все эти годы... Жить без любимой работы, отказаться от всего, что так дорого для меня, от того, в чем я вижу смысл своего существования... Примириться с тем, что тебя выкинули за борт, и тихо сидеть где-то в уголке, зная, что ничего не можешь сделать для того, чтобы изменить эту землю, на которой живешь и любишь... Жить в мелочных заботах о завтрашнем куске хлеба... Я не библиотекарь, доктор, я физик... Это всего лишь одна из многих тысяч дорог, по которым шагают люди, но это моя дорога. Одна из тех опасных и трудных дорог, по которой дано пройти не каждому, – вы это знаете. Но ведь я еще могу идти и, значит, должен идти. Так должно быть, доктор. Свернуть с моего пути уже невозможно, и я не могу и не хочу делать этого... И не старайтесь силой заставить меня бросить физику. Еще раз прошу – поймите меня. Я говорю вещи довольно простые и понятные. Вы же знаете – жизнь иногда не подчиняется правилам арифметики и дважды два не всегда получается четыре. Вы обещаете мне тридцать лет жизни. Но ведь это не моя жизнь, это чья-то чужая жизнь. Моя жизнь – это моя работа, мои ошибки, мои неудачи, мои поиски. Это те пять или шесть лет, которые мне удастся отвоевать у болезни и смерти. Наверно, пять лет очень немного по сравнению с теми годами, которые отпущены на жизнь человеческую. Но этого много, очень много, если знать, что у тебя нет ничего, кроме этих пяти лет. Я сумею сделать хотя бы часть задуманного. И согласитесь, доктор, что это именно тот случай странной жизненной арифметики, когда пять неизмеримо больше тридцати. Вы меня поняли, доктор, благодарю вас...
– Завтра я дам вам другую выписку, – сказал Минский.
Шелестин медленно пошел к двери, остановился и тихо повторил:
– Благодарю вас...
Минский не оглянулся.
50
Долго не наступала эта ночь... Я лежал на койке, слушал радио и ждал, когда затихнет палата. В тяжелом застоявшемся воздухе короткими всплесками бродил негромкий гул. Говорили о болезнях, о том, что делается дома, о бабах, о погоде... По радио передавали что-то бодрое и бравурное. Густела за окнами ранняя зимняя темень...
К полночи протянулась на полу холодная лунная полоса, острым блеском засветилась на спинке кровати, яркими черточками вспыхнула на темном дубовом столике, ударившись о стакан с водой...
Неяркое желтоватое зарево луны над городом, а здесь, рядом, черные круги наушников и знакомые звуки тревожной, волнующей музыки.
И мысли, мысли...
Прошло несколько часов с тех пор, как забилось в мозгу известие о катастрофе, и, хотя не однажды догадка о ней приходила в бессонные ночные часы, и уже принято решение, и знаешь, что не отступишь от него, теснится и давит на душу что-то большое, невыразимо тяжкое и страшное, и протестующий разум отказывается воспринимать жуткий смысл сказанного... Неужели все это так просто кончается? И мирная тишина ночи, и эти полосы света, и луна над городом, и то бесконечно огромное, что было до этого вечера и должно быть после, – бурное цветение весны, запах смолы и солнца, слепящие грозы в вышине неба, непостижимая тайна женских губ, и смех, и ощущение собственной мощи и всепобеждающей силы человеческой, когда раскрывается перед тобой то тайное, что еще мгновение назад не было известно ни одному человеку в мире... Пройдет совсем немного времени, и все это исчезнет навсегда. Мрак, пустота, небытие... И кто-то в отчаянии зовет из глубины, просит, приказывает, умоляет: «Уходи... Беги отсюда, пока не поздно, оставь этот шумный город и ту жизнь, которую ты вел раньше. Ты еще молод, тебе всего двадцать три года... Ты уедешь отсюда, будешь жить тихо и скромно, у тебя будет крыша над головой, пища на каждый день, любимая женщина, дети, у тебя будет большая и долгая жизнь... Что тебе еще нужно? Уходи... Уходи... Уходи...»
Стонет и плачет в темноте, неслышимый голос, и звуки его переплетаются с грозным набатом тревожной музыки, торжествующей жизни... Я никак не могу вспомнить – что это? Я знаю, что слышал это много раз, я хорошо помню эти раскаты...
Стихло все.
Знакомый равнодушный голос диктора:
– Передавали Неоконченную симфонию Шуберта...
51
Когда Маша поняла, о чем Минский говорит ей, она выпрямилась и хотела встать. Тускло звякнул о кафельный пол ключ от комнаты, который она машинально вертела в руке, покачнулся и стал валиться на бок бронзово-серый бюст Павлова, стоящий напротив нее. Алексей Александрович крепко, до боли, сжал ее плечи. В помутившемся сознании круглыми шариками катались тихие, ласковые слова: