Джеймс Гринвуд - Маленький оборвыш
— Чего же ты, Смит? — спросил Рипстон, замечая мое смущение — разве ты не рад, что встретился со мной? — А, понимаю! — вскричал он, пристально поглядев на меня несколько секунд — ты верно сделался честным, Смит, и не хочешь знаться со мной? Ты не знаешь, ведь и я также переменился, Смит.
Это объяснение не только не успокоило меня, а напротив заставило пожалеть, что я встретил старого товарища.
— То есть как же это переменился, в чем переменился, Рипстон? — спросил я.
— Да в том, что я уже не по-старому добываю деньги, я теперь живу мальчиком у одного зеленщика, вожу ему уголь, картофель и все такое. Место хорошее, Я получаю восемнадцать пенсов в неделю, кроме пищи и квартиры. Я уж семь месяцев живу у него.
— А что Моульди? — спросил я с тайной надеждой, что, быть может, хоть Моульди сделался настоящим мошенником.
— Моульди умер, — коротко отвечал Рипстон.
— Умер?
— Да, он умер на святках. Пойдем скорее в театр, а то мы не найдем места в галерке. — Я объявил, что иду в ложу и уговорил Рипстона пойти домой со мной, сказав, что могу заплатить за его место, так как у меня в кармане больше шиллинга. Мне стыдно было признаться, что у меня было даже около трех шиллингов.
— Ишь ты какой богач! — заметил Рипстон — у тебя место, должно быть, получше моего. Ты верно служишь в каком-нибудь магазине мануфактурных товаров?
— Так и есть, ты верно угадал, — отвечал я, радуясь тому, что он придумал мне занятие.
— И ты, должно быть, долго копил денежки, а сегодня вздумал задать себе пир? — спросил Рипстон.
— Ты всегда ловко угадывал, — сказал я, избегая прямого ответа. — Однако пойдем, а то и в ложах не будет места.
Мы уселись очень удобно в ложе, где кроме нас было всего три человека. Я угостил Рипстона сосисками и апельсинами и, пока он ел, спросил у него: что же сталось с Моульди?
— Да с ним случилось несчастие, он свалился с крыши того сарая, что был на берегу реки, помнишь?
— Помню, как же.
— Ну вот, ты помнишь также, — продолжал Рипстон, наклоняясь ко мне и говоря почти шепотом, — что наши дела шли очень плохо, когда ты заболел горячкой. После тебя они пошли еще хуже. Тот фургон, в котором мы ночевали с тобой, перестал приезжать под Арки, а другие телеги нас не пускали, все боялись, что мы от тебя заразились горячкой. Нам пришлось спать на голых, грязных камнях. На улице нам также не везло. Разносчики и торговцы гоняли нас, полицейские следили за нами, работы никакой не было, а стащить что-нибудь, знаешь, по-старому, и не думай. А тут еще завернула непогода, да такая, что просто беда! Уж не знаю, как мы прожили два месяца до Рождества. К празднику всякий, известно, ждет себе чего-нибудь получше, а нам и ждать-то нечего было. Моульди совсем приуныл, отморозил себе руки и ноги, сидит да стонет, просто всю душу вытянул. А в Дельфах-то Рождество справляют весело. Всякий дает сколько-нибудь денег, устраивают складчину, разводят огонь, пьют что-нибудь горяченькое, курят и поют песни. Прошедший год мы также давали денег в складчину, а нынче ничего не могли дать, вот мы и сидели себе голодные да холодные в темном уголку, пока другие там угощались да пировали. А Моульди совсем пришел в отчаяние: он ведь всегда любил поесть, а тут слышит запах жареного мяса, а у самого с утра крошки не было во рту. Он говорит: «Постой же, Рип, будет и на нашей улице праздник, полно мучиться, не хочу больше. Коли счастье не дается в руки, я сам его возьму!» Я подумал, он это так со злости говорит, мне и в голову не пришло, что он задумал что-нибудь серьезное; я лег спать и расспрашивать его не стал. Только на другое утро просыпаюсь, смотрю — Моульди уже нет; я удивился, он никогда не уходил, не сказавши мне, и стал я расспрашивать у всех знакомых; никто его не видал. Я пошел на рынок, и там нет Моульди. Вернулся домой часов в десять, только спускаюсь по ступеням, а мне один мальчик и говорит: «Ну что видел его? каково ему?» у меня так сердце и замерло. — Про кого ты это так говоришь? спрашиваю. — «Да про твоего, говорит, товарища, про Моульди. Ведь он в больнице, разве ты не знал? Он полез за свинцом на крышу сарая, что на берегу, стал спускаться по трубе да и свалился. Он переломал себе ноги и ребра. Навряд ли он уж и жив».
Рипстон так увлекся своим рассказом, что не заметил, как поднялся занавес и началось представление. Впрочем, представление это состояло из балета, до которого мой приятель не был охотник. Отерев слезы, навернувшиеся на его глазах, он продолжал свой рассказ: «Я, конечно, сейчас же пошел в больницу, сказал привратнику, что я брат Моульди, и он меня впустил и велел мне спросить палату сестры Мелии. Я спросил, ко мне вышла сестра Мелия. „Вы, говорит, не Рипстон ли? Моульди все вас звал, ему, бедняжке, уж не долго остается жить на свете“. Она привела меня в комнату, где он лежал. Смотрю, его обмыли, одели в чистое платье, он лежит такой бледный, бледный, а глаза у него стали такие большие, голубые, я никогда прежде не замечал, что у Моульди голубые глаза. Подле его постели сидел какой-то господин, должно быть, священник. А он, голубчик, как завидел меня, протянул мне руку. „Как я рад, говорит, Рип, что ты пришел, я думал: и умру, а тебя не увижу!“ А я и сказать ему ничего не могу, Смит, засело у меня что-то в горле, слова не дает выговорить. А Моульди говорит господину, который сидел подле него: „мистер, пожалуйста, поговорите с Рипстоном, как вы сейчас со мной говорили“. — Хорошо, — сказал господин, и начал он говорить о том, как хорошо быть честным и все такое. А Моульди все держит меня за руку. Вдруг он как-то сжал мою руку, посмотрел так пристально на господина, потом на меня, кивнул мне головой и умер».
Слезы опять прервали речь Рипстона. Я в виде утешения сунул ему в руку большой апельсин, он несколько секунд с ожесточением сосал его и затем продолжал:
— Ужасно перевернуло меня все это: и слова господина, и то, что Моульди умер у меня на глазах. Я решил, что непременно переменю свою жизнь, не знал только, как мне это сделать, за что приняться. Вот я и остановился у ворот больницы, стал поджидать доброго господина; как он вышел, я и заговорил с ним. Он у меня спрашивал разные разности, а в конце концов дал мне шиллинг, дал свой адрес и сказал: «Ну, если ты завтра будешь в таком же настроении духа, как сегодня, приходи ко мне, я тебе помогу». На другой день я пошел к нему, он сам свел меня к тому зеленщику, у которого я теперь живу, и определил меня на место. Ну, вот ты теперь все знаешь про меня. Мне совсем не трудно было перемениться и жить честно, а тебе?
У меня не хватало духу отвечать на его вопрос словами, и я только кивнул ему головой, в виде согласия.
— Тебе это должно быть было легко, — сказал он — тебе меньше пришлось меняться, чем Моульди и мне, ты ведь еще не привык к дурной жизни. Помню я, как нам с Моульди бывало смешно глядеть на тебя, когда ты принимаешься за воровство. Ты никогда не был настоящим вором, Смит, у тебя и смелости не хватало. Я думаю, кабы не мы с Моульди, ты бы никогда не стал воровать.
— Может быть, — проговорил я.
— Тебе, я думаю, теперь приятно вспомнить, что ты не был таким дурным, как мы с Моульди?
— Да, конечно, приятно. Смотри, Рип, какой славный танец!
— Да, отличный танец! А я все думаю, Смит, как это хорошо, что мы встретились, когда оба переменились. Нам было бы совсем не так весело, если бы переменился только один из нас! Что если бы я жил по старому, а ты уж сделался бы честным? Ты, пожалуй, не захотел бы говорить со мной? А если бы ты заговорил, как бы я тебе отвечал? Я думаю, я скрыл бы от тебя, что я все еще воришка. Или я сказал бы тебе правду и стал бы насмехаться над тобой, что ты такой франт, такой важный!
Никогда в жизни не видал я Рипстона таким разговорчивым и откровенным. Каждое слово его было мне ножом в сердце. Последнее время совесть моя замолкла, но теперь Рипстон опять расшевелил ее. Мое знакомство с ним и Моульди было совсем особенного рода, оно легче всякого другого могло превратиться в дружбу. Известие о смерти Моульди само по себе должно было взволновать меня. Но когда мой старый друг Рип, Рип, которого я любил гораздо больше Моульди, сделался честным, стал говорить как честный мальчик и, сам не понимая, что делает, растравлял мою рану, я почувствовал такой стыд, такое раскаяние, что готов был провалиться сквозь землю. В то же время я боялся, что Рипстон заметит мое смущение и это еще увеличивало мои мучения, Страх мой оказался небезосновательным. Представив картину нашей встречи в том случае, если бы он остался воришкой, а я сделался честным мальчиком, мой старый товарищ развеселился и, толкая меня под бок, с хохотом спросил — неужели мне не смешно. Мне не было нисколько смешно. Я не мог заставить себя не только засмеяться, но даже улыбнуться. Я смотрел прямо перед собой, сдвинув брови и стиснув губы. Рипстон вдруг остановился среди смеха.
— Что с тобой, Смит? — спросил он, взяв меня за руку. — У тебя что-то неладно? Ты ведь служишь в магазине, это правда?