Борис Бондаренко - Ищите Солнце в глухую полночь
Я разложил костер и долго сидел, глядя в огонь.
Утром я наловил десяток хариусов, посолил их, насобирал грибов и отправился на охоту. Мне явно везло в тот день – буквально через несколько шагов я наткнулся на крупного косача и уложил его, а через полчаса еще одного. Убивать этих глупых жирных птиц не стоило большого труда – они настолько бестолковы, что не снимаются с места даже тогда, когда подходишь к ним на пятнадцать шагов.
Когда я вернулся, Олег не спал.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил я его.
– Нормально.
– А если точнее?
– Почти нормально.
Он внимательно посмотрел на меня.
– Что ты надумал делать?
– Еще не знаю.
Я действительно не знал, что делать. Олег скоро опять заснул.
Я развернул карту.
Искать нас начнут дней через десять, не раньше. Дня два-три понадобится на то, чтобы обшарить вертолетами Толью – если будет погода. А погоды в это время ждать не приходится... Сергей, вероятно, догадается, что мы свернули на Манью. Еще два дня, чтобы найти нас здесь.
Итак, в лучшем и маловероятном случае – две недели. А в худшем – навсегда остаться здесь.
«Не-при-ем-ле-мо», – как говорил когда-то мой шеф. Интересно, что он сейчас делает? Сидит, наверно, в своей лаборатории, в белом халате, под столом бутылки из-под фруктовой позвякивают, решает какое-нибудь изящное уравненьице, на осциллограф посматривает – красота! Взглянуть бы сейчас хоть одним глазком на мою машину... Вот только бы не утащили ее из лаборатории» а то опять придется скандалить... Все-таки заработает моя схема или нет? Я набросал ее еще в Приуральском, но с тех пор почти не занимался ею – не было времени. Взглянуть сейчас? Я вытащил из планшета листки, стал проверять цепи и уравнения. Как-то странно выглядели эти формулы сейчас – в серых дневных сумерках, в мертвом безлюдье, среди разноголосого гула тайги. Я отложил все в сторону – не время. Очень жаль, конечно, что нельзя сейчас же взяться за работу и придется ждать еще недели две-три. А пока надо думать, что делать. Думать, думать, думать... И не ошибаться. Сейчас ошибка может стоить жизни, и не только моей... А думать-то особенно было не о чем: наше положение безнадежно. Совершенно ясно было, что мне не дойти до Няксимволя, да и смысла в этом нет. Слишком далеко – шестьдесят пять километров... Значит, остается Койнур.
На следующее утро я рано разбудил Олега.
– Ты уходишь? – спросил он.
– Да, Олежка, надо идти.
– Куда? Ведь до Няксимволя ты не дойдешь.
– Я пойду на Койнур – там работают свердловские геологи. На нашей карте отмечена их база.
– Далеко это?
– Километров двадцать пять.
На самом деле было почти тридцать пять.
– Далеко... Ты не дойдешь.
– Я дойду, Олег. Самое большое через неделю за тобой прилетит вертолет. Еды тебе хватит дней на десять. А за меня не беспокойся – я дойду.
Я осторожно обнял его.
– До свидания, дружище...
45
Андрей ушел. Олег недолго слышал его шаги, треск сучьев и противное чавканье болота под ногами.
И наконец, не осталось ничего, кроме шума тайги.
Весь первый день он пролежал в палатке.
Боль в разбитой ноге утихла и почти не беспокоила его.
Олег дремал, иногда открывал глаза, видел перед собой грязно-белое полотно палатки и опять засыпал.
Не хотелось думать о том, что случилось с ним и что будет дальше.
Ночь принесла с собой холод и страх. Теперь уже, открывая глаза, он не видел ничего, кроме темноты, и инстинктивно вытягивал руку, щупал стены палатки.
Палатка была на месте, но ему казалось, что стенки ее сдвинулись и поэтому стало так трудно дышать.
Тогда он осторожно вылез из палатки, прихватив с собой ружье, увидел черное небо, черную стену деревьев вокруг и невольно застыл прислушиваясь. Шум ветра и реки, крики птиц, дыхание болота – все было обыкновенным и привычным, но он боялся пошевелиться, словно кто-нибудь мог обнаружить его здесь и наброситься из темноты. «Только не надо нервничать, – подумал он. – Ведь ничего же не случилось со мной за полтора месяца. Надо разжечь костер и сварить обед».
Андрей заготовил для него большую кучу валежника, и разжечь костер было совсем не трудно. Олег расстелил плащ – и устроился на боку, протянув ноги к огню. Он решил, что только сварит обед и опять заберется в палатку, чтобы зря не жечь дрова, но просидел у костра всю ночь, не смыкая глаз. У него оставалось полбутылки спирта, и ему очень хотелось выпить, но он знал, как пригодится ему потом спирт, и сдержался. К утру дров осталось меньше половины, и он заставил себя потушить костер и залезть в палатку. И только тут вспомнил, что надо было просушить спальный мешок. «Нельзя забывать о таких вещах, – приказал он себе. – А теперь спать».
Но уснуть долго не удавалось. Пошел дождь, он падал на палатку так, словно кто-то несильно бил по ней чем-то тупым и тяжелым, и шум ударов был настолько глухим и монотонным, что уже не воспринимался как посторонний шум. Олегу казалось, что этот звук рождается где-то внутри него самого.
Он все-таки выпил немного спирту и почувствовал, что скоро уснет. Проверил, надежно ли укрыты от сырости спички и патроны, и устроился поудобнее. Он лежал посредине палатки, чтобы случайно не прикоснуться к стенке. Если во время дождя задеть за полотно, в этом месте обязательно появится течь.
И действительно, он скоро уснул.
Проснулся он от крика.
Он сжался так, что заболело все тело, и чувствовал, каким большим и тяжелым стало сердце и как медленно бьется оно, словно каждый удар его мог стать последним.
Потом Олег понял, что кричал он сам.
Все еще шел дождь.
Палатка тяжело висела над ним, теперь она и в самом деле стала меньше, и куда бы он ни посмотрел, везде видел только серое намокшее полотно, прогнувшееся под тяжестью дождя. Если к вечеру дождь не прекратится, она потечет.
Он надел на себя все, что было у него, но все же дрожал от озноба. Тогда он опять выпил, и сразу стало легче.
Он стал думать о том, что сейчас делается в Москве. Ребята уже съезжаются. Через несколько дней начнутся занятия. А пока, наверно, бегают по выставкам, ходят на футбол, треплются об искусстве... Он усмехнулся. Искусство, не искусство, талантливо, бездарно, гениально – здесь эти слова казались переводом с иностранного. Он вдруг вспомнил, как полгода назад они вчетвером сидели в его комнате и несколько часов подряд спорили, что такое телевидение – искусство или не искусство. Нелепо, но факт. А незадолго перед этим даже поссорились. Грин и романтика, романтика и романтизм... О господи!
Он засмеялся: «Вот она, романтика, рядом. Непроходимая тайга, неизведанные пути, безлюдье на много километров, безвыходное положение, одиночество... Полный набор! Не мешало бы всем романтикующим эстетам пройти курс такого вот... лечения. Вряд ли им здесь пришло бы в голову ломать копья в спорах о Грине и романтизме и спорить о том, что такое телевидение – искусство или не искусство. На это у них просто не оставалось бы сил. Хорошо, если бы их хватило на месяц романтической жизни. Может быть, они бы поняли, что искусство – это не только Пикассо и Рене Клер. Выбрать место для ночлега – тоже искусство. А разжечь костер, разглядеть проход в болоте, уберечься от сырости, холода, не поддаваться страху и отчаянию, не умереть с голоду – вот еще несколько сложнейших областей великого искусства жить. Этому искусству никто не научит. Считается, что цивилизация отменила его. Все это называется романтикой, а романтика, как известно, – нечто производное от свойств характера, душевного настроя, желаний и прочей нематериальной дребедени. Была бы романтическая душа – все остальное приложится. Ну, что красивого и романтического было за эти два месяца?
Во-первых, места. Великолепные, бесподобные, никогда не виданные, можно еще с десяток роскошных эпитетов – все это правда. Первые дни я во все глаза смотрел по сторонам. Даже комары не очень докучали. Красота кончилась в Шантыме. Началось что-то до отвращения скучное и бесконечное. Неважно, что это длится меньше полутора месяца. Дни, недели, месяцы – это не время, это всего лишь календарь. Время не измеряется числами и записями в дневнике. Время – это я сам. Это что-то находящееся внутри меня и зависит от моих сил, возможностей, от того, когда я последний раз ел и спал, сколько я сделал и сколько еще предстоит сделать, и еще от тысячи разных причин. Время никогда не может быть прошлым или будущим, оно всегда настоящее. Прошлое и будущее – всего лишь формы грамматики, удобный способ изъясняться друг с другом. Время не может быть ни длинным, ни коротким, оно всегда бесконечно... Бред? Глубокая философия на мелких местах?»
Ему опять стало холодно, и он достал остатки спирта. Дождь не прекращался, и палатка прогибалась все больше, в нескольких местах уже капало.
«Палатки, дождь, спальные мешки – это тоже непременные атрибуты романтики. А вот отупляющая скука, ссоры из-за того, кому мыть посуду и собирать дрова для костра, беспричинное раздражение, матерщина и необходимость изо дня в день видеть одни и те же лица, слышать одни и те же голоса, хуже того – одни и те же слова – это уже не романтика. Это, вероятно, мелочи быта. Правда, этими мелочами заполнен каждый день. Этих мелочей почему-то очень много. Может быть, потому, что в таких условиях в характере каждого выявляется всякая дрянь, которую обычно тщательно скрываешь? Но здесь-то ничего не скроешь. Ни самое хорошее, ни самое плохое. Мелочность, подозрительность, эгоизм, зависть – все в конце концов выплеснулось наружу. Цивилизация хороша уже только тем, что помогает подавить в себе этих несимпатичных зверей. В цивилизации все проще. Если у тебя плохое настроение – можешь уйти к себе и переждать. Можешь отправиться в кино, почитать, выпить наконец... Потом все проходит, и снова идешь к людям повеселевший, снова спокоен, терпим, доброжелателен, опять шутишь и улыбаешься. Здесь идти некуда. Здесь приходится лежать рядом с человеком, который обидел тебя или которого ты обидел, ощущать запах его давно не мытого тела – к своему запаху ты привык, – и даже его прикосновений избежать не можешь – палатка двухместная, а в ней лежат четверо... Все это, очевидно, не романтика. Романтика – это когда жертвуют жизнью, спасая товарища, делятся последним куском хлеба, изо всех сил стараются кому-то помочь. Это тоже правда. Та правда, о которой охотно пишут в романтических повестях. Но все дело в том, что очень редко приходится кого-то спасать. Если бы в экспедициях занимались тем, что спасали друг друга, экспедиции не стоило бы посылать. И помогать кому-то из последних сил, делиться последним куском хлеба тоже почти не приходится – здесь все равны. Здесь, в сущности, остается только одно – работа. Тяжелая, примитивная, не требующая большого ума. Ходить по болотам, таскать тяжести, пробираться сквозь заросли. Ограниченный круг жестко определенных и не очень приятных обязанностей. Но это уже не романтика. Ну, а что же еще остается? Во имя чего все это делается? Во имя чего я должен погибать здесь?»