Детство Ромашки - Виктор Иванович Петров
Бабаня слушала и то хмурилась, то улыбалась.
—Дед, поди-ка, тебе все это внушил?.. Нет? Неужто ж ты своим умом дошел? Вон ведь какие у тебя глаза острые!
А когда я воодушевился и начал рассказывать, что каждая корова в стаде на свой манер не только кормится, но и воду пьет, бабаня удивленно приподняла брови и несколько раз кряду всплеснула руками:
—Да ты, должно, природный пастух! Обрадованный похвалой, я продолжал рассказывать:
—Вон Пеструха свисловская дорвется до воды и пьет, не глядя, а Веселуха ни за что мутную воду пить, не станет.
У берега чистой не найдет, так по шею в пруд влезет. А вон комолая, ой и хитрая коровенка!..
Тут я взглянул на бабаню и осекся. У нее часто-часто вздрагивали щеки, трепетал подбородок, из глаз по морщинкам голубоватых отеков бежали мелкие, как бисер, слезы.
Заметив, что я смотрю на нее, она спохватилась и, прикрыв глаза ладонью, растерянно пробормотала:
—Беда-то какая... Никак, сор мне в глаза налетел... Бабаня нарочно прятала от меня слезы, и я, почти не думая, будто не сам, а кто-то другой за меня, сказал:
—Нет, не сор. И всегда ты так. Плачешь, а глаза отводишь. Почему ты плачешь? Зачем?
Она поглядела на меня долгим, сияющим от слез взглядом и, как всегда, спокойно и сурово сказала:
—Не плачу я, Роман, а серчаю. В сердцах-то люди шумят, бранятся... бывает, и в драку кидаются, а я глаза сожму что есть силушки — слезам в ту пору деться и некуда.— Она помолчала, пощурилась, будто рассматривая что-то в неоглядной степной шири, и тихо, в раздумье заговорила: — Часом такая лютая злость меня, Ромаша, за сердце хватает, что я Дворики взяла бы да в прах и разорила! Прикинь-ка вот: семьдесят лет я на свете прожила, и все в Двориках, в Двориках... Степь-то вот эту не то что исходила, а и на коленоч-ках исползала всю. И дедушка твой, и дедушкин отец, и мой отец... А много ли мы тут нашли? — Она шумно вздохнула и, словно обессилев, опустила руки на колени.— А искала я, Ромаша! Ух, как искала чего-то!.. Молодая была, красивая, сильная. И все думалось о чем-то, мечталось. Куда только я не кидалась! В стряпухах жила, когда барин был, на поденную нанималась и в годовых работницах служила. Дорогу железную прокладывали, сколько я тачек земли перевозила — счету нет! Все думала в люди выбиться. Да, видно, проклятье на мне...— Бабаня медленно подняла руки, провела ладонями по щекам и продолжала: — Да на мне, что ли, одной? За долгую жизнь из Двориков никто в люди не вышел. Разве вот крестник мой, Павел Макарыч. Да ведь как говорят-то: голова мудра, а доля капризная. Может, ест да пьет он сытнее, а все одно в путах человек. На хозяина хребет ломает. Вот этак-то живешь, живешь да и раздумаешься.— Взор бабани опять заволокли слезы, и опять она загляделась в степь.—Должно, я жизнь-то свою во сне прожила. Сон-то дурной, тяжелый, и уж так-то мне проснуться хочется! А сил не хватает. И разбудить некому...— Будто спохватившись, она торопливо принялась оправлять на голове платок.— Нагородила я тебе, сынок, разной разности. Ты моим словам веры не давай, мне часом такое в голову взбредет — сама себе не рада бываю!
Бабаня хитрила, и я видел это. Видел и понимал. Она, как и дедушка, старалась уберечь меня от тяжелых дум, которые каждый день подсовывала мне жизнь в Двориках. От этого было грустно, а иногда и досадно. И временами мне хотелось сказать им: «Зачем вы так? Я ведь все понимаю, все...»
Вчера я долго приставал к дедушке — просил его рассказать, что такое тюрьма.
Дедушка отвечал так, что понять его было невозможно. Один раз сказал, что тюрьма — это казенный дом с железными дверями и решетками в окнах. Всех, кто в ней проживает, охраняют солдаты. Другой раз объяснил, что тех, кто в тюрьме, называют заключенными и никогда на волю не выпускают. А потом подумал и сказал, что в тюрьме содержат воров да головорезов.
—А разве Акимкин отец головорез? — спросил я. Дедушка рассердился:
—Чего болтаешь... Максим Петрович — хороший человек, да мал ты еще, не поймешь, за что его в тюрьму заключили!
Но я все равно додумался: Акимкин отец потому в тюрьме, что не стал Свислову угождать.
Вот и бабаня тоже — как дедушка: говорила, говорила, а под конец увильнула: «Веры,— говорит,— моим словам не давай».
А я все равно понял: жизнь в Двориках плохая и люди тут хоть и живут, а сами себе не рады.
—Чего ты голову-то повесил? — тревожась, спросила бабаня.— Подними-ка глазенки.— Она тихонько толкнула меня в лоб пальцем.— Гляди-ка!.. Да ты, никак, расстроился?
Я не успел ответить. Рыжуха-Вожак длинно, прерывисто замычала, стадо сгрудилось и потянулось к стойлу на отдых.
11
Стойло — у небольшого прудка, в широкой пологобереж-ной балке. В конце пруда — кулигами камыш, а на плотине — тихая и славная, такая задумчивая зелень ивняка. Над ним широко раскинули мохнатые сучья суховерхие вербы. Берег у пруда перетоптан в пыль, усеян коровьими лепехами, и лишь у воды — кромкой редкая куга и красноватый лопу-шатник.
Я люблю это время на водопое. Коровы напьются и, отдуваясь, разбредутся по берегу. Одни дремлют, изредка отмахивая хвостами назойливых мух, другие лениво пережевывают жвачку, третьи встанут мордой на ветер и будто слушают, как он вызванивает на подсохших степных травах. Под ивняком и вербами — покойная голубая прохлада.
В такие минуты ничто не мешает думать...
Мы пообедали хлебом с зеленым луком, попили тепловатой прудовой воды, подождали, пока улягутся телушки. Стало скучно... Бабаня прилегла у ствола вербы и, закрыв лицо платком, задремала. Я поднялся на вершину плотины, устроился на мшистой кочке и задумался, вслушиваясь в тишину.
Думы странные, идут какими-то обрывками, клочьями, и ни одна не додумывается до конца.
Перевел взгляд в сторону Двориков. С плотины вся деревня как на ладони. Вон наша изба, вон Дашуткина, Аким-кина... И я уже думаю об Акимке. Не видел я его больше двух недель. Живет он с матерью в Колобушкине, перебирают купленную Макарычем шерсть.
Теперь-то