Алексей Югов - Черный дракон
— Бабушка, бабушка! — радостно и изумленно воскликнула она. — Ты двадцать три коровы съела!
Старуха выронила из рук недочищен- ную картошку.
— Ко-ро-ов? Да ты... что? — тихо произнесла она после длительного молчания.— Уж ладно ли с тобой, Мария?! — и сердито и недоуменно посмотрела на Марусю, подняв на лоб очки.
Маруся поспешила ее успокоить:
— Бабушка, да ведь это за всю твою жизнь! На каждый день я клала сто пятьдесят граммов. И первые три года жизни я совсем не считала, потому что ведь ты маленькая была — не ела мяса... И когда у тебя эти самые... как их... посты... Ну, проверь, проверь сама!..
Маруся подбежала к ней с бумажкой и стала показывать свои вычисления.
Но бабушка отстранила ее рукой и даже отодвинулась от нее вместе с креслом.
— Ну хороша, ну хороша внучка! — говорила она голосом, полным обиды, покачиваясь всем телом. — Уж за все труды отблагодарила бабушку. Спасибо, дитятко, спаси-и-бо!.. Господи! Да где же это смерть-то моя ходит? — вдруг воскликнула она, всплеснув руками и подняв глаза к потолку. — Уж прибрала бы меня скорее, избавительница! Не объедала бы я никого, не обпивала... Только что грамоте ее выучили, а уж и подсчитать велят, сколько чего старуха съела!.. Двадцать три коровы!.. Это что ж такое! — ужаснулась она и опять заплакала.
Маруся уж давно смотрела на нее испуганная и растерянная. Она только сейчас поняла, какой неожиданной стороной повернулись ее вычисления для мнительной и больной старухи. Да ведь она, Маруся, думала, что бабушке тоже любопытно будет узнать, сколько чего может съесть человек, если он проживет до семидесяти пяти лет. Ведь она и про себя подсчитала, и не только мясо, а сколько хлеба, воды, молока, зелени. Ведь у них же в классе об этом речь зашла на уроке естествознания. Проходили пишевой рацион, и кто-то спросил Надежду Павловну, сколько хлеба может съесть, сколько воды может выпить человек за всю свою жизнь. Мальчишки закричали: один: «Хлеба, наверное, с Эльбрус!», другой: «А я думаю, с Гауризанканар!». «А воды, наверное, целое озеро!»
Надежда Павловна слушала, слушала их, а потом и говорит: «Да чего проще! Суточный средний паек на одного человека вам известен, в году триста шестьдесят пять дней. Кому интересно, пусть подсчитает».
Про все про это Маруся и принялась рассказывать бабушке, обняв ее и всхлипывая вместе с нею.
Конечно, бабушка ее простила тогда. Но все же совсем забыть про этих «коров» она так и не смогла. И когда на нее находила опять полоса обидчивости, бабушка нет-нет да вспоминала их, и тогда ей легче было заплакать.
Сейчас, когда Маруся исключительно из-за любви к точности заявила, что не могла же она отравить в с е х, если дома оставался один только человек, бабушка, разобидевшись, опять припомнила ей «двадцать три коровы» и заплакала.
4Итак, все кончено! Уж не сидеть ей больше в своем сереньком лабораторном халатике, с пробиркою, тихо вращаемой над спокойным голубым пламенем спиртовки!
Лаборатория! Разве не в ней была вся радость и сила ее?! Разве было что-нибудь отраднее чем сухое сияние словно мелом начищенной лабораторной посуды: реторт, колб и пробирок?! А маленькие фарфоровые чашечки — целый набор — словно для угощения кукол! А роговые весы, тоже маленькие-маленькие и страшно чувствительные! Один раз, когда она взвешивала на них поваренную соль, вдруг с потолка опустился на одну из чашечек еле заметный паучок, и чашечка эта сразу перетянула. А ведь надо принять во внимание, что паучок висел на паутинке, значит, не всем своим весом опустился. Когда она рассказала об этом в школе, так ей не поверили, сказали, что она врет... А как быстро теплели or ладони роговые чашки весов, и как долго-долго держалась в них теплота! Она любила прикладывать их к щеке: становилось уютно, хорошо, и казалось, вот оно, счастье, и есть!
Маруся преображалась, надевая свой лабораторный халат. Ей даже казалось,, что в движениях, в голосе и в выражении лица у нее бывает тогда что-то общее с Надеждой Павловной, преподавательницей химии и физики в их седьмом классе.
Даже пробирку с жидкостью она держала в пламени спиртовки так же легко и красиво, как Надежда Павловна, и, конечно, отверстием не к себе, а в сторону и при этом все время вращая, а то ведь горячие брызги могут попасть в глаза, может лопнуть пробирка...
Когда Маруся, надев халатик, садилась за опыты, она уж, бывало, ни за что не пойдет открывать дверь, сколько бы там ни звонили. И в семье все привыкли к утому.
И вот как страшно и внезапно все это кончилось!
Что она теперь без своей лаборатории?! Такая же, как все. Раньше, если в школе кто-нибудь из мальчишек побьет ее, она думала: «Ну, и ладно, бей, а если вот посадить тебя, дать в руки бюретку, стаканчик и сказать: «Вот вам индикатор, щелочь и кислота, титруйте, пожалуйста», — будешь ты смотреть как баран на новые ворота!»
...Не спалось. Маруся лежала, вытянувшись на спине под мягким, теплым одеялом, и неподвижно смотрела в темноту. Мысли — уж в который раз! — кружились вокруг одного и того же.
Да. Всему конец. Им недостаточно было того, что она и так работала в самых тяжелых условиях: где-то в углу, за занавеской,— нет, они выбрасывают ее лабораторию на улицу. Ну, что ж! Когда- нибудь об этом тоже напишут, как написали о другой Марии, о той, что открыла радий. И каково-то им будет через двенадцать-тринадцать лет, когда начнут приходить на квартиру корреспонденты от «Известий», от «Правды», а может быть, и заграничные и станут спрашивать: «А скажите: правда, что когда Марии Чугуновой было тринадцать лет, то ее лаборатория помещалась у вас между окном и умывальником, что вы ее и оттуда выбросили?» Что им останется говорить? Не станут же они отпираться. «Да, — скажут, — так было. Но в то время ведь никто и не думал, что из нашей дочери получится великий химик. Мы считали, что она просто так, балуется...»
Американский корреспондент спросит:
— Ну, а не сохранилось ли у вас хоть что-нибудь из этой первой лаборатории Марии Чугуновой? Нам очень хочется купить для американского музея. Нам неважно, чтобы целое: нам ведь для музея...
«А что, разве этого не может быть?— подумала Маруся, как будто опровергая кого-то. — Ведь, если у той уцелела от детской лаборатории какая-нибудь сломанная колба, так уж, наверное, давно стоит во французском музее... А все таки насколько та была счастливее: отец был преподаватель физики, дома делал опыты, а она ему помогала, хотя еще совсем девчонкой была. А тут!..»
Все спали. В комнате было тихо, темно. Слышно было, как размеренно, редко падали капли в умывальнике.
Перед широко раскрытыми глазами Маруси в черной бархатной тьме плавали огненные пылинки, шарики, извилистые ниточки и круги. Они то уплывали куда- то выше лба, то снова появлялись и подолгу стояли на одном месте.
Когда Марусе Чугуновой не спалось, она любила глядеть в темноту, наблюдать за этими огненными явлениями и думать, думать без конца. Как-то особенно хорошо, особенно ярко думалось. Мысли и образы наплывали и уходили сами собой, без ее участия; похоже было на конвейер.
Даже большое горе стихало от этого неподвижного смотрения в темноту. Мало-помалу притуплялась острая боль, горе как бы отдалялось, чужело, и только где-то глубоко в сердце просачивалась тоненькая струйка боли, как все равно от пореза осокой. Потом становилось лишь грустно-грустно, и, наконец, уж, пожалуй, даже приятно было лелеять обиду.
На этот раз испытанное средство не помогло. Из головы не выходила любимая колбочка, разбитая случайно, в спешке матерью, когда она складывала в чемодан всю лабораторию. Маруся ну прямо-таки видела кусок пола, чемодан и на полу, возле чемодана, выпуклые тонкие осколки, а в них маленькие и перекошенные отражения окон.
Она закрыла глаза, но продолжала видеть все это и с закрытыми глазами. Ничего нельзя было поделать!
Так с нею случалось летом, после того как целый день она собирала ягоды. Только ляжешь вечером в постель, закроешь глаза, как сейчас же все ягоды, ягоды перед тобой! Вот, кажется, протяни руку — и сорвешь. А ведь в комнате темно, как в сундуке, и глаза закрыты. Так что же, выходит, не глазами видишь?
Маруся, бывало, подолгу задумывалась над этим...
5В эту ночь ей приснился сон. Она видела, будто идет по двору, держа обеими руками ящичек из фанеры со всей своей лабораторией. Вдруг кто-то за ней погнался. Она убегает, но чувствует, что не убежать. Раньше в таких случаях ей стоило только взмахнуть распростертыми руками, и она сейчас же отделялась от земли и с каждым новым взмахом подымалась все выше и выше, испытывая неизъяснимую радость от этого тугого, мускульного подъема ввысь. Жалкие преследователи обескураженно толпились внизу, задирая головы. А она тем временем, преодолев эту упругую напряженность первых мгновений взлета, уже без всякого усилия, свободно парила над ними. Но иногда ей приходило вдруг желание подразнить их, и тогда она так низко проносилась над их головами, что, слегка подпрыгнув, они могли бы схватить ее за пятки.