Всеволод Нестайко - Тайна трех неизвестных
Триста пятьдесят первый отъехал. Через минуту лодка чиркнула дном о землю. О велосипеде Павлуша додумался сам, мне даже не пришлось ему объяснять.
— Садись на багажник, — сказал он, ставя велосипед возле лодки.
Держа за руль, он довел велосипед до сухого места, а уже там сел в седло. Павлуша довез меня домой быстро и без всяких приключений. Никто на нас и внимания не обратил. У нас часто так ездят, особенно ребята — один педали крутит, а другой на багажнике, расставив ноги, сидит.
Дома у нас никого не было. Даже Иришка, вероятно, проснулась и побежала куда-то.
Павлуша помог мне проковылять в дом, потом помог переодеться в сухое. Сам я бы и штанов не снял. Нога уже была, как бревно, и Павлуше пришлось тянуть левую штанину минут пять — осторожненько, по сантиметру, потому что болело так, что я не мог не стонать.
Положив меня в постель, Павлуша сказал:
— Лежи, я за докторшей мотану.
Больницы в нашем селе не было. Больница была в Дедовщине. А у нас — только фельдшер Любовь Антоновна, которую все уважительно назвали «доктор». Однако одна наша «доктор» значила больше, чем вся дедовщинская больница. Такая она была толковая в деле исцеления больных. В сложных случаев врачи даже звали ее на консилиум.
Была она невысокого роста, опрятная, и очень быстрая, несмотря на свои пятьдесят с лишним. К больным она не ходила, а прямо-таки летала, и тот, кто приходил ее вызывать к больным, всегда от нее отставал.
Но разве ее сейчас найдешь? Там такое творится, столько людей затопило, явно не одному врачебная помощь нужна!
— Не надо. Не ходи, — сказал я.
— Да ну тебя, — махнул он рукой и побежал.
Я лежал, и все тело мое, всю кожу с головы до пят трясла мелкая лихорадка. Поверх одеяла я накрылся еще дедовым полушубком. Бесполезно, я только чувствовал вес, но согреться не мог. Главное, что я не мог двигаться, ведь каждое движение током било мне в ногу, вызывая приступы острой боли. И эта бессильная, беспомощная неподвижность была хуже всего.
Целое село, от сопливой мелюзги до стариков и старух, было там, что-то делало. А я один лежал и считал мух на потолке. И было мне плохо, как никогда.
А что будет, когда придут мать, отец и дед! Даже думать не хотелось.
Первое, что скажет мать: «Я же говорила! Я же говорила!» И ничего ей не возразишь, действительно, она говорила…
А дед посмотрит насмешливо и скажет: «Доигрался! Допрыгался!»
А отец ничего не скажет, только глянет презрительно: — «Эх, мол, ты, мелочь пузатая!..»
А Иришка захихикает, пальчиком показывая и приговаривая: «Так тебе и надо! Так тебе и надо!»
Эх, почему я не солдат!
Случись такое, например, со старшим лейтенантом Пайчадзе, или с солдатом Ивановым или с Пидгайко. Ну что ж, боевые друзья отнесли бы его на руках в медсанбат или в госпиталь, и лежал бы он себе в мужественном одиночестве, никаких родственников, никто не упрекает, не наставляет, не читает мораль. Только забежит иногда на минутку кто-то из товарищей, расскажет, как идет служба, боевая и политическая подготовка, угостит сигареткой, а может, и порцию мороженого подкинет… Красота!
А где же Павлуша? Что-то долго его нет. А вдруг увидел он свою Гребенючку и забыл про меня? Ведь она несчастная, пострадала, ее надо пожалеть. И он ее жалеет, и успокаивает, как только может. А обо мне уже и не думает. И не придет больше, и будем мы с ним снова в ссоре.
От этой мысли так мне стало тоскливо, что мир помутился. Такая меня взяла злость на Гребенючку, что я аж зубами заскрежетал. Ну, все же она, все же зло из-за нее! Ну, не придираюсь я. Ну, из-за нее, точно же! Из-за кого же я еще тут лежу, как не из-за пакостной Гребенючки! Из-за кого ногу повредил, пошевелить не могу? Из-за нее. Хотел же спасти для нее холеру какую-то, чтобы радость ей доставить. Коробочку, видишь, ювелирную с драгоценностями углядел. Лучше б сгорела и коробочка, и шкаф проклятый, и хата вся вместе с Гребенючкою!..
И вдруг мне сделалось жарко-жарко, словно мои проклятия на меня обернулись, и не коробочка, и не шкаф, и не дом вся вместе с Гребенючкою, а сам я горю синим пламенем.
Хочу сбросить полушубок дедов и одеяло с себя, а не могу. Что-то на меня наваливается, и давит, и печет неистово, словно тяжеленный утюг… У меня в голове крутятся какие-то цифры в бешеном нарастающем темпе… Я чувствую, что нет уже мне выхода из этого множества цифр, и что вот-вот у меня в голове что-нибудь лопнет и наступит конец… Но нет, мучение не прекращается. И все продолжает крутиться на той же запредельной скорости. И сквозь это кружение слышу я вдруг голос Павлуши, но не могу понять, что он говорит. И голос докторши нашей, и еще чьи-то незнакомые голоса…
А потом все в моей голове спуталось, и дальше я уже ничего не помнил…
Глава XXIV. Болезнь. Сны и действительность. Чего они все такие хорошие?
Я проболел более двух недель.
Уже потом Павлуша мне рассказывал, что, когда он привел докторшу (он очень долго не мог ее найти, потому что пострадавших разместили по всему селу, и она моталась из одного конца в другой), то я лежал, раскинувшись на постели, красный как мак и пылал жаром. Доктор сразу сунула мне градусник под мышку — было сорок и пять десятых. Я лежал без памяти и все время повторял:
— Чтоб она сгорела!.. Чтоб она сгорела!.. Чтоб она сгорела!..
А кто «она» — неизвестно.
Я-то хорошо знал кто, но, конечно, Павлуше ничего не сказал.
Пришел я в себя лишь на третий день. В хате было так ясно, светло и тихо, как бывает только во время болезни, когда на утро спадает температура.
Первым, кого я увидел, был дед. Он сидел на стуле у моей кровати и дремал. Видимо, он сидел с ночи. И как только я пошевелился, он сразу же открыл глаза. Увидел, что я смотрю на него, улыбнулся и положил шершавую жилистую руку мне на лоб:
— Ну что, сынку, выкарабкиваешься? Полегчало чуток, милый, а?
Это было так необычно, что я даже улыбнулся. Дед никогда не говорил мне таких слов. И рука эта едва ли не впервые за всю жизнь коснулась моего лба. Большей частью она касалась совершенно другого места, и совсем не так нежно. Отцу и матери всегда было некогда, и воспитывал меня дед. Воспитывал по-своему, как его когда-то в детстве еще при царизме воспитывали. Я, конечно, выступал против такого воспитания и доказывал, что это дореволюционный жандармский метод, осужденный советской педагогикой. Но дед давал мне подзатыльник и говорил «Ничего-ничего, зато проверенный. Сколько великих людей им воспитаны. И молчи мне, сатана, а то еще дам!»
А тут, вишь, «сынку», «милый»…
Услышав дедовы слова, из кухни выбежала мать.
— Сыночек, дорогой! — Бросилась ко мне. — Уже лучше, правда?
Она прижалась губами к моему лбу (мама всегда так мерила температуру и мне, и Иришке, и всегда угадывала с точностью до десятых).
— Тридцать шесть, не больше. Ну-ка померь! — Она сунула мне под мышку градусник.
Из спальни, шлепая босыми ногами, вышел отец, заспанный, взлохмаченный, в одних трусах — только проснулся.
На лице его была растерянная улыбка.
— Ну как? Как?.. Ого, вижу — Выздоравливаешь, козаче! Вижу!
— Да цыц ты! Раскричался! — Прикрикнула на него мать. — От такого крика у него опять температура подскочит.
Отец сразу втянул голову в плечи, на цыпочках подошел к кровати и, склонившись ко мне, шепотом сказал:
— Извини, это я от радости.
Я снова улыбнулся — впервые в жизни не я у отца, а он у меня просил извинения.
— Ну, как там затопленные? — Спросил я и сам не узнал своего голоса, такой хилый, еле слышный — как из погреба.
— Да ничего, все нормально. Вода уже спадает. Люди начинают в дома возвращаться. Все в порядке.
— Жертв нет?
— Слава богу, обошлось. Люди все цели. Так кое кто поцарапался, кое кто простудился, ничего серьезного. Вот только скотина пострадала. Да и то немного. У кого коза, у кого подсвинок, немного птицы… А коровы все целы.
— И все благодаря солдатам! — Вмешалась мать. — Если бы не они, кто знает, что бы и было.
— Да, техника теперь в армии могучая, — промолвил дед.
— И говорят, что ты их привел, — мать нежно положила мне руку на лоб.
— Не знал я, что у меня такой геройский сын, — будто с трибуны сказал отец.
— Да!.. — Я отвернулся к стене и почувствовал, как запылало мое лицо и проступили слезы.
Все говорилось будто искренне, но голоса у родителей были какие-то слишком сочувствующие. Такими голосами с калеками разговаривают, с несчастными. Это они потому, что я болен.
Дед кашлянул и сказал:
— А дружок твой вчера целый день просидел около тебя. И не ест ничего, даже похудел… Вот увидишь, сейчас прибежит.
Спасибо, диду! Мудрый вы. Знали ведь что сказать! Как вывести меня из этого состояния неудобного. Знали, чем радость мне доставить.
Мать вытащила у меня из-под мышки градусник.