Сергей Заяицкий - Великий перевал
Совершенно секретно.
«Препровождаемый при сем раненый рядовой (фамилия и имя неизвестны) должен быть помещен в глухом изоляторе, так как бред его носит характер смущающий окружающих. В случае его выздоровления, немедленно сообщить о нем в охранное отделение для выяснения его личности. По выздоровлении на свободу не выпускать.»
Бумага эта весьма заинтересовала коменданта. Он несколько раз заходил в изолятор, чтобы послушать, о чем бредит солдат, но тот уже очевидно находился на пути к выздоровлению, так как все время или спал, или просто лежал неподвижно.
Комендант тюрьмы вызвал к себе врача, заведывавшего госпиталем, и сказал ему:
— Как только тот раненый — знаете, который лежит в изоляторе, — вполне придет в себя, немедленно сообщите мне, нам нужно получить от него некоторые сведения.
— Да он уж отвечает на вопросы, — ответил врач, — только почему-то не желает говорить своего имени, вообще удивительно упрямый малый.
Комендант тюрьмы дал знать в охранное отделение, согласно полученному предписанию, и вечером в изоляторе появился маленький человечек в очках и с общипанной бороденкой.
— Имейте в виду, — сказал он, садясь возле койки раненого, — что вы должны правдиво отвечать на все вопросы, иначе вы можете очень повредить себе. Как ваша фамилия?
При этих словах человечек вынул записную книжку и приготовился записывать.
Раненый усмехнулся.
— Фамилия моя Узнавай-Неузнаешь.
— Что за вздор, таких фамилий не бывает.
Человечек недовольно почесал карандашом переносицу.
— Ну, а имя?
— Так без имени и живу, крестить крестили, а имя дать забыли.
Сыщик пожал плечами и пометил что-то в книжечке.
— Где родился?
— На земле.
— Чем занимались до войны?
— Ветер мешком ловил.
Сыщик встал.
— Больше вы мне ничего не скажете? Еще раз напоминаю вам, что вы себе очень вредите.
Тогда раненый приподнялся на локте и сказал с расстановкой:
— Пошел вон, шпик проклятый!
Человечек пожал плечами и вышел.
— Посмотрите, какую ерунду он мне наболтал, — сказал он коменданту тюрьмы.
— Ничего, — отвечал комендант, — посидит в одиночке — образумится, а будет упрямиться мы его в «мешок» запрячем, тогда небось станет посговорчивее.
«Мешком» назывался в тюрьме особый карцер, куда сажали за провинности; он был настолько мал, что человек не мог в нем вытянуться во весь рост.
Через несколько дней врачи нашли, что раненый вполне оправился и что ему незачем больше находиться в госпитале. Его перевели в одиночную тюремную камеру.
Все попытки выяснить, кто он такой, были напрасны; его так и прозвали «Неизвестный».
Комендант, окончательно потеряв терпение, велел перевести его в «мешок». Но на следующий день узник услыхал на улице какой-то странный, глухой шум. Был ясный мартовский день и под ярким солнцем тюрьма казалась еще более мрачной.
Вдруг до слуха узников вместе с неясным гулом стали доноситься звуки военной музыки. Политические заключенные вслушивались в эти звуки и не верили своим ушам.
— Да ведь это играют марсельезу, — говорили они в полном недоумении, — что такое? Что случилось?
А между тем уличный шум уже вливался в самую тюрьму, гулко раздаваясь под каменными сводами.
Щелкнули замки тех камер, где содержались политические узники.
— Товарищи, — раздались голоса, — поздравляем вас, вы свободны! Царская власть свергнута.
Послышались радостные возгласы. Люди обнимались со слезами на глазах. Многие просидевшие в тюрьме долгие годы, едва верили своему счастью.
«Неизвестный» был тоже выпущен на свободу. Полной грудью вдыхал он весенний воздух. Весь Киев сиял и трепетал на солнце. Кругом шумела и гудела толпа.
Освобожденные узники радостно обнимались с родными и друзьями, стоявшими у ворот тюрьмы и ожидавшими их. Гремела музыка, красные флаги развевались на фоне голубого неба. Грохотали грузовики. Промчался автомобиль, над которым развевался флаг с надписью: «война до победного конца».
«Неизвестный» увидел около тюремной стены ведерко с краской и кисть, очевидно брошенные здесь маляром. Он схватил кисть, обмакнул ее в краску и написал на стене огромными буквами:
«Долой войну!»
Проезжавшие мимо на грузовике солдаты выразили свое одобрение восторженными криками. Они остановили машину и, подхватив Неизвестного, втащили его на грузовик.
Грузовик с грохотом покатил дальше.
— Тебя как звать? — спросил один из солдат.
— Степаном, — отвечал Неизвестный.
XIV. ВОСКРЕСШИЙ
Мы оставили Васю в тот момент, когда Франц Маркович схватил его за руку и потащил домой.
Дело в том, что слово «большевик» внушало Францу Марковичу необычайный ужас.
Теперь он был в особенно дурном настроении, вследствие утраты своих часов.
Петр с сияющим лицом открыл им дверь. Вася очень удивился, так как отвык видеть его улыбающимся. Но каково же было его удивление, когда, посмотрев в окно, он увидел на дворе молодого солдата, беседовавшего о чем-то с дворником. У солдата на груди был большой красный бант. Вася, вглядевшись в его лицо, воскликнул в радостном недоумении:
— Да ведь это же Степан, сын Петра!
И он, как был, выскочил на двор.
— Степан, разве вас не убили? — закричал он, подбегая к солдату.
Тот усмехнулся.
— А вот не убили, — ответил он, — убивать убивали, а убить не убили. Ну, а ты как поживаешь, буржуйчик!
— Я вовсе не буржуй, — отвечал Вася, но Степан, повидимому, был увлечен своей новой революционной ролью.
— Ладно, ладно, рассказывай, знаем мы вас, капиталистов, — как увидали, что дело плохо, так все на попятную.
В это время Анна Григорьевна вернулась с Дарьей Савельевной из церкви.
Степан насмешливо посмотрел на нее, не считая нужным поздороваться.
Вася, вернувшись домой, слышал, как Анна Григорьевна спрашивала горничную:
— Что это за солдат там, на дворе?
— А это Степан, Петра сын.
— Разве он не убит?
— Ошибка вышла, ранили его очень тяжело, а убить не убили. Да какой отчаянный, в большевики поступил.
— Ну, я в своем доме большевика терпеть не буду, — сказала тетушка и, строго взглянув на разболтавшуюся Феню, величественно шумя шелковым праздничным платьем, прошла в столовую.
Дарье Савельевне было поручено сказать Петру, чтобы Степан немедленно отправлялся туда, откуда пришел. Дарья Савельевна, не любившая Петра, с удовольствием взялась выполнить это поручение.
Она напустила на себя смиренный вид исполнительницы господской воли и, переваливаясь на своих коротеньких ножках, вошла в буфетную.
Петр убирал в шкаф посуду, то и дело подбегая к окну и любуясь сыном.
— Петр Миронович, — сказала Дарья Савельевна со вздохом, — сыночек-то ваш вернулся и здоровехонек, чай, рады?
Лицо Петра расплылось в радостную улыбку, но он молча продолжал перетирать посуду.
— В гости к родителю пришел, — продолжала все тем же смиренным голосом Дарья Савельевна, — вот хорошо-то! Живет-то ведь далеко, чай в казармах!
— Зачем в казармах, — произнес Петр, — здесь будет жить, при мне.
— Что вы, что вы, Петр Миронович, — как бы испугавшись воскликнула Дарья Савельевна, — да наша барыня его и на порог не велела пускать, он, говорит, большевик, а большевику я у себя в доме жить не позволю.
Петр вдруг с треском захлопнул буфет и, исподлобья посмотрев на Дарью Савельевну, обрезал:
— Теперь никаких таких своих домов нет, и никакого права у нее нет Степану здесь жить запрещать. Теперь революция произошла, господское время кончилось!
Дарья Савельевна скривила рот и постаралась выразить на лице глубокую обиду за барыню.
— Бог вас накажет за эти слова, Петр Миронович, — сказала она сокрушенным тоном.
— У бога поважнее дела есть, — сурово возразил Петр и вышел из буфетной.
Дарья Савельевна поспешно покатилась к Анне Григорьевне; в душе она радовалась, что ее давнишний враг Петр, наконец-то, попадет в немилость к барыне.
— Матушка-барыня, — загнусила она нараспев, — и Петр тоже большевиком стал, я к нему со всей вежливостью, так и мол и так, барыня приказала, а он на меня как цыкнет, как ногами затопочет, да как кулачищем по столу хватит, чуть всю посуду не перебил! Нет, говорит, теперь господ, теперь, говорит, революция, где, говорит, захочет Степан, там и будет жить, да опять кулачищем как хватит.
Анна Григорьевна сверкнула глазами и встала, шумя своим шелковым платьем.
— А, так... — грозно начала она.
Но в этот миг на улице послышались крики, грохот проезжавшего грузовика, старый дом затрясся и в стеклянном шкафу жалобно зазвенели старинные фарфоровые чашки и вазочки, так бережно хранимые Анной Григорьевной.