Юрий Коваль - Пять похищенных монахов. Приключения Васи Куролесова
А Птичий давно уж кипит. Толпа запрудила его улицы и закоулки, рыбьи сачки и голуби взлетают над толпой, вода из аквариумов льется под ноги, кричат дети, грызутся фокстерьеры, заливается трелью десятирублевый кенарь. С Таганки, с Яузы, с Крестьянской заставы слетелись на Птичий рынок воробьи, галки, вороны и сизари — единственные птицы, которых здесь не продают и не покупают, если, конечно, они не дрессированные. Но хотел бы я купить дрессированного воробья!
Чудные, неожиданные вещи можно купить на Птичьем!
Вот стоит дедок в шапке-ушанке, нос его похож на грушу, но красен, как яблоко. В руках у дедка — кулек, в котором неслыханный фрукт — сушеный циклоп. Много лет кряду стоит дедок на своем посту, и запасы сушеного циклопа не иссякают.
А вот чернобровый, с напряженным от долгих раздумий лицом. На груди его таблица:
ДОБЕРМАН-ПИНЧЕРСердито глядит он на прохожих, мрачно предлагает:
— Купите мальчика.
У ног его в кошелке копошатся щенки, которых никто не покупает.
— Кто хочет усыновить кобелька? — смягчается чернобровый.
Да что щенки — только на Птичьем можно встретить людей, которые занимаются редчайшим на земном шаре делом — продают песок. Никто никогда не мог додуматься, что песок надо продавать, а на Птичьем додумались и продают, и покупают. Но только крупный песок, зернистый, как гречневая каша, — 5 копеек стакан.
На Птичьем можно купить корабль-фрегат, целиком слепленный из морских ракушек с засохшей морскою звездой на носу, можно купить просто кусок стекла, но такого стекла, которое переливает всеми цветами радуги и похоже на бриллиант «Королева Антуанетта». Не знаю зачем и не знаю кому нужно такое стекло, да не в этом и дело. Мне, например, все равно, что продавать, что покупать — стекло, фрегат, сушеного циклопа, — только быть на Птичьем каждую субботу и воскресенье, толкаться в толпе, свистеть в голубиных рядах, гладить собак, глядеть в горло подсадным уткам, подымать за уши кроликов, а то и вытащить из-за пазухи прозрачную колбу и крикнуть:
«Кому нужен вечный корм? Налетай!»
Сто монахов
— На Птичьем, конечно, на Птичьем, — толковал Крендель. — Мы его там сразу накроем. А куда ему девать монахов? Понесет на Птичий.
По Вековой улице мы бежали на Птичий, и навстречу нам то и дело попадались люди, которые тащили клетки с канарейками, аквариумы, садки с голубями. Один за другим мчались мимо автобусы, из окошек выглядывали голубятники, собачники, птицеводы, птицеловы и любители хомяков.
На рынке уже в воротах мы влипли в толпу аквариумистов. Здесь был лязг, хруст, гвалт, давка. В прозрачных банках бились огненные барбусы, кардиналы, гурами, макроподы, сомики, скалярии и петушки. То там, то сям из толпы высовывались рыбы-телескопы с такими чудовищно выпуклыми глазами, какими, наверно, и впрямь стоило бы поглядеть на Луну.
— Трубочник! — кричал кто-то где-то за толпой. — Трубочник! Самый мелкий,
самый маленький,
самый махонький,
самый мельчайший трубочник.
— Инфузория на банане! — вполголоса предлагал вполне интеллигентный человек и показывал всем банку, доверху забитую инфузориями.
Меня стиснули двое. Один продавал улиток, а другой покупал их. Я встрял между ними, и покупатель так давил меня в спину, будто хотел просунуть сквозь нее рубль.
— Красного неона Петух уронил! — заорал кто-то, и толпа развалилась.
Я выскочил на свободное место и чуть не упал на человека, стоящего среди толпы на коленях. Это был Петух — знаменитый на рынке рыбный разводчик.
— Стой! — крикнул Петух и яростно снизу посмотрел на меня. А потом быстро пополз на четвереньках и вдруг — ах, черт! — уткнулся носом в землю прямо у моего ботинка. Он накрыл губами красную с золотом рыбку, трепещущую на земле. Да ведь и нельзя хватать пальцами красного неона, только губами, только губами, чтобы не повредить нежнейших его плавничков.
Вскочив на ноги, Петух выплюнул неона в изогнутую стеклянную колбу. Да, это был красный неон — редкая рыбка с притоков реки Амазонки. Три пятьдесят штука.
А в голубиных рядах и народу и голубей было полно. Голуби — носатые, хохлатые, ленточные, фильдеперсовые, жарые — трепыхались в садках, плетенках, корзинках, за пазухами и в руках у продавцов и покупателей. Десять… двадцать… пятьдесят… сто монахов хлопали крыльями, клевали коноплю, переходили из рук в руки.
— Крендель! Здорово, Крендель! — заорал какой-то парень и под нос Кренделю сунул кулак, в котором был зажат голубь. — Хочешь черно-чистого?
— Крендель пришел! Монахов своих ищет!
— Моньку у него украли!
— Когда?
— Вчера?
— Моньку-то моего никто не видал? — спрашивал поминутно Крендель.
— Пара рубликов! Пара рубликов! — тянул меня за рукав пожилой голубятник. — Бери, пацан, не прогадаешь!
У одной клетки, где сидели как раз пять монахов, Крендель остановился. Это были не те монахи, но хорошие, молодые, ладные.
— Чего уставился? — сказал Кренделю хозяин, голубятник-грубиян по прозвищу «Широконос».
— А чего? — сказал Крендель.
— А то, — ответил Широконос.
— Ладно, ладно, — сказал Крендель.
— Еще бы, — добавил я.
— Гуляй, гуляй, — сказал Широконос. — Не твои монахи.
— Подумаешь. Поглядеть нельзя.
Мы отошли было в сторону, но Широконос сказал вдогонку:
— Дурак ты, и все. Бублик.
Крендель побагровел.
— Кто бублик? — сказал он и, прищурясь, подскочил к Широконосу.
— Моньку прошляпил — дурак. На Птичьем ищешь — опять дурак.
— Это почему же?
— Кто ж понесет Моньку на Птичий? Здесь его каждая собака знает.
— Куда ж тогда нести?
— Думай. Мозгами.
— Куда? — растерялся Крендель. — Не пойму куда.
Широконос презрительно посмотрел на него и сплюнул:
— В город Карманов.
Карманов. Далее везде
Крендель позеленел.
Мы и раньше слыхали про город Карманов, но как-то в голову не приходило, что монахи могут туда попасть. А ведь в Карманове тоже был рынок, на котором продавали все, что угодно. Бывали там и голуби, и, как правило, такие голуби, которые «прошли парикмахерскую».
Так уж получается на свете, что не только люди ходят в парикмахерскую. Голубям она бывает порой тоже необходима. К примеру, есть у тебя чистый голубь, но кое-где белоснежную его чистоту нарушают досадные черные или рыжие перья. Значит, этот чистый не так уж чист. Что делать? В парикмахерскую его, а потом — на рынок.
Почти все голубятники — неплохие парикмахеры, но встречаются среди них большие мастера этого дела. В городе Карманове и жил, говорят, голубиный парикмахер «Кожаный». Ему носили ворованных голубей, и он делал им такую прическу, что родной отец не мог узнать.
— Если они в парикмахерской, — задумчиво сказал Крендель, — хана.
— Еще бы, — согласился я.
— А ты помалкивай, — разозлился вдруг Крендель. — Тоже мне знаток. Будешь много болтать — сам отправишься в парикмахерскую. Вон какие патлы отрастил!
Через полчаса мы были уже на вокзале. Здесь толкалось много народу, и мне казалось, что это те же самые люди, которые только что были на Птичьем. Они бросили своих хомяков, схватили лопаты, авоськи и ринулись к поездам.
— Где Бужаниновский? — кричал кто-то.
— А в Тарасовке остановится?
Дачники-огородники, с лейками, сумками, саженцами, закутанными в мешки, толпились у разменных касс, топтались у табло, завивались очередью в три хвоста вокруг мороженого.
«Где Бужаниновский? Где Бужаниновский?» — слышалось то и дело.
— А в Тарасовке остановится?
— Поезд до Бужанинова, — рявкнуло под стеклянными сводами вокзала, — отправляется с третьего пути. Остановки: Карманов, далее везде.
Не успел заглохнуть голос, как весь вокзал кинулся на третий путь, по-прежнему беспокоясь: «Где Бужаниновский?»
Выскочив на перрон, пассажиры наддали жару, а мы с Кренделем ныряли то вправо, то влево, виляли между чемоданами и узлами, стараясь первыми впрыгнуть в вагон. Но это нам никак не удавалось: то встревал какой-нибудь чудовищный саквояж, то братья-близнецы, поедающие мороженое, то седой полковник с тортом в руках. Наконец мы втиснулись в вагон, в котором не было ни капли места. Все было занято, забито, заполнено.
— Давай сумку! Давай сумку! — кричали все чуть не хором.
— Займи мне место!
— А в Тарасовке остановится?
Вдруг послышалось шипенье, двери вагона съехались, прищемляя рукава и чемоданы, пассажиры дружно уклонились в сторону Москвы — поезд мягко тронулся.
Пробиваться в вагон мы не стали, застряли в тамбуре. Нас прижимали то к одной стене, то к другой и, наконец, притиснули к остекленным дверям, на которых было написано: