Избранное в двух томах. Том 2. Повести и рассказы [1987, худ. Б. Н. Чупрыгин] - Анатолий Иванович Мошковский
«Проклятье! — заорал отец. — Мы сидим в опоганенном чуме!» — выскочил во двор и стал развязывать ремешки нюков, прикрепляющих шкуры к шестам. А на улице пурга началась, снег метет, ничего не видно.
«Да образумься ты! — кричит отцова сестра и рвет волосы на себе. — Детишек пожалей».
А нюки один за другим уже полетели на землю, и от чума остался один скелет из шестов, и снег валит на костер, на постели, на ребятишек. Потом отец стал бешено выдергивать шесты, поломал несколько. Что тут делать? Я, отцова сестра, дядя и дедушка принялись помогать ему. А мама сидит на постелях. Закрыла лицо руками и сидит. Снег ее заваливает, а она сидит. Сломали чум, поставили его шагах в двадцати от старого места. Из сил совсем выбились — руку не поднимешь.
Почему все это — спросишь? Обычай тундры переступила. Пошла, забывшись, в восточную сторону вокруг чума, обошла и опоганила. Не будет житья в таком чуме, не будет ягеля оленям, чистой воды в ручьях, хорошей дичи на озерах…
Пастух ударил свернутым тынзеем по коленям и спрятал под оленью шкуру на нартах, где я сидел.
— До сих пор, вишь, помнит мать. Старая крепко. На вторую сотню перевалило. Не обижайся на нее, не надо.
Ненец ушел в чум, а я остался на нартах.
Ярко светило низкое солнце сентября. На дальних озерах кричали гуси. Прохладный ветерок раскачивал полы моей малицы. А я все сидел и сидел на нартах и думал о том, что рассказал мне ненец. И теперь я почему-то совсем другими глазами смотрел на эту пеструю осеннюю тундру с ее бесчисленными озерами и реками, на холодное скупое солнце, на радиоантенну у крайнего чума. Нелегко и непросто пришло в тундру новое. Я смотрел на нее, и мне казалось, что я живу здесь не день и не месяц, а многие, многие годы, десятки и сотни лет, и сам перегонял оленей от моря к лесам и обратно, учил быков ходить в упряжке и в давние темные годы сам рубил топором тынзей, через который нечаянно переступила моя жена. Мне казалось, я вдруг понял душу тундры, прошлой и нынешней, и ее жителей, и каждый вроде бы незначительный случай теперь стал полон значения и скрытого смысла.
Но об этом хватит. Главное не это. Главное, что с этой минуты я стал осторожней, внимательней и уважительней смотреть в глаза этой старой работящей ненки, которая когда-то обуздывала самых норовистых оленей и один на один выходила на волка.
1965
Граница
Русский человек, я всю жизнь прожил среди русских людей и только здесь, в далеком ненецком стойбище Малоземельской тундры, почувствовал, что значит жить среди людей другого языка.
Я вставал, мылся из рукомойника, усаживался за низкий столик завтракать, вокруг меня звучала нерусская речь, и я ничего не понимал в ней. Она звенела возле самого моего уха, то воркующе веселая, то гортанно резкая, сердитая, то спокойно-плавная. Но для меня она ничего не значила. Ее понимал годовалый мальчишка, едва державшийся на кривых ножках, и полуглухая древняя старуха, тоже едва стоявшая на ногах, даже собаки и те, кажется, понимали отрывистые окрики.
Я же был в глупейшем положении. Я сидел с ними за столиком, ел оленье мясо, пил чай и по лицам пытался догадаться, о чем они, черт побери, говорят…
Они говорили быстро, энергично, иногда подкрепляя сказанное резким взмахом руки, иногда захлебываясь от смеха, иногда темнея от злобы.
Лишь я один не мог разделить ни их радости, ни их горестей. Я сидел, равнодушный ко всему, и занимался самым презренным делом: ел да пил. Что я мог еще делать? Правда, когда все за столиком безудержно хохотали, трудно было сохранить спокойствие на лице. Но все мои улыбки или даже смешки скорее говорили о желании войти в их жизнь, чем о поддержке или осуждении того, что обсуждалось в чуме.
— Чего это вы так смеетесь? — спрашивал я иногда у бригадира Ардеева.
И он объяснял мне по-русски, что пастух соседней бригады, Панкрат, нечаянно заснул ночью; олени, испугавшись выскочившего из-под куста зайца, рванули и опрокинули его вместе с нартами в яму с водой, и он, сонный, нахлебался болотной грязи, едва вылез оттуда и добрался до стойбища. Рассказывал пастух очень смешно. Все ненцы давно уже вытерли глаза, смеялся я один, и этот запоздалый смех тоже, верно, казался не очень уместным.
Я часто спрашивал у ненцев, о чем они говорят, но постоянно приставать к ним с расспросами было неловко, и я терпеливо ждал, когда ненцы сами найдут нужным рассказать мне о том или ином случае.
Когда я был один со своим хозяином, он без умолку сыпал по-русски, но стоило среди нас появиться хоть одному ненцу, как они заговаривали по-своему, и мне не оставалось ничего другого, как гадать по их лицам и отдельным понятным словам, о чем они говорят. Если в их речи повторялись слова «тынзей», «важенка», «пелей», — значит, говорили они об оленьих, пастушеских делах; если в их речи встречалось слово «универмаг», — верно, говорили об универмаге в Нарьян-Маре, где можно купить сукно для узоров на паницы и меховую обувь, рубахи и белье.
И все же я чувствовал себя иностранцем в этом стойбище. Невидимая граница пролегла между мной и этими людьми — людьми другого языка, и я не знал, как ее стереть, переступить, как очутиться с ними в одном мире.
Вначале я даже обижался: ну что им стоит говорить при мне по-русски? Ведь это, в конце концов, невежливо — изъясняться так, что один из присутствующих ничего не понимает. Но скоро я понял, что обижаться не на что. Ведь они ненцы: когда они говорят на своем языке, им не нужно напрягаться, подыскивать нужное словечко. Зачем же им мучить себя? Обо всем, что касается меня, они охотно говорят по-русски…
И все же я чувствовал себя довольно скверно. Между ними и мной пролегла граница. И вскоре мне это надоело. Я решил стереть ее.
В свободное время я подсаживался к ним и рассказывал о самом интересном, что