Виталий Бианки - Фомка-разбойник (cборник)
Он еще покричал несколько раз. Но зверь не показывался больше.
Потом я узнал, что это здесь обычный способ охоты на тюленей.
Нерпа до смешного любопытна. Она не может удержаться, чтобы не подплыть, не посмотреть, кто это стоит на берегу и кричит. Тут ее и бьют.
В Обской губе два тюленя – нерпа и крупный морской заяц.
Шкура их идет на ремни для постромок и на пошивку непромокаемых сапог. Жир самоеды едят сами и кладут в песцовые ловушки для привады.
Зимой промышляют тюленей на припае[39] у продухов. Это очень опасная охота: большие куски льда часто отрывает от припая и вместе с охотниками уносит в океан.
* * *На горе открылась нам безотрадная мокрая степь – тундра. Она холмилась, кой-где на склонах стояли невысокие корявые деревья, распластались кустарники – лазуны. В низинах и падях поблескивали озерки.
– Смотри: княженика, сморода! – крикнул из кустов Валентин.
Удивительным кажется, что эта вымокшая насквозь земля, такая хлипкая и беспомощная, может еще родить плоды.
Но ягод мы тут нашли много. Кроме княженики и очень кислой и мелкой красной смородины нашли множество рясной морошки – золотистой, распаренной, сладкой, – нашли много брусники.
Еще удивительней было найти на корявой низкой сосенке большое беличье гайно из сучьев, с сухим мохом внутри. Оно было заметно издалека, и его можно было достать рукой.
Я прямо глазам своим не верил: что делать здесь, в тундре, лесному зверьку? Как белка живет здесь, на низеньких, редких деревьях, среди этих мокрых пространств?
Хозяйки дома не оказалось. Мы пошли дальше.
Начался мох, олений мох – ягель. Сухой – он ломкий и хрустит под ногами, как жухлый осенний лист. Но тут в нем столько влаги, что идти по нему – наказанье.
Сапоги невыносимо увязали в мох, почва под ногами качалась.
Тело исходило потом, к нему липла одежда, а лицо и руки полосовал, жег холодный ветер.
Мы спустились в низинку. Ветер перестал мучить, но облепили, беспрерывно кололи мошки.
Перед нами лежало небольшое озерко, все затянутое травой. Его окружал низкий кустарничек.
Мне некогда было разглядывать, что это за растения. Валентин уже грохал в озерко.
Я торопливо пробирался через кустарник. Цепкие ветки охлестывали сапоги, хватали за ноги, не давали идти, не пускали к озеру.
Это сопротивление раздражало, выводило из себя. Казалось, густая, жадная растительность нарочно цепляется, нарочно держит.
Наконец ноги совсем увязли в каких-то не то корнях, не то ветвях, ползущих по земле.
Я должен был остановиться, помочь ногам руками, – и тут внимательней взглянул на державший меня кустик. Что за дикая нелепость? – Береза!
Коричневатой кожицей покрытый ствол, крошечные с зубчиками листья – ошибиться было невозможно: этот жалкий кустик, это пресмыкающееся растеньице – взрослая, даже престарелая береза. Я, как великан выше леса стоячего, запутался ногами в березовой роще!
Стало смешно и горько: во что превратился тут лес! Север бросил его на колени. Север превратил его в жалкого ползучего гада.
Старушка крепко обняла мои ноги. Я осторожно высвободился и пошел дальше.
Мы смело вошли в неглубокую воду озерка: ведь, тут не провалишься, не ухнешь в окно: под водой всюду твердая почва – вечная мерзлота.
Здесь не нужна охотнику собака: утки снимаются из-под самых ног или спасаются вплавь. Я стрелял взлетающих, Валентин – уплывающих.
Что-то просвистело в воздухе у меня за спиной. Я обернулся.
Священный ханновей!
Мы охотились в его участке. Он не мог потерпеть этого, это было нарушение его прав.
Он тем и славен у самоедов, за то и считается священным, что охраняет живущих вокруг его гнезда птиц; никому не позволяет их трогать.
В тундре постоянно находят гнезда священного ханновея среди гнезд гусей и казарок. Сильный и смелый хищник, он не только сам не трогает мирных своих соседей, но и защищает их от других хищников. К его владениям не смеет приблизиться ни коварный песец, ни лютая полярная сова, ни сам могучий орлан-белохвост. Священный ханновей кидается на них с высоты, и с позором от него бежит и песец, и сова, и громадный орлан. В тундре нет птицы отважней и быстрей священного ханновея.
Мы невольно залюбовались его полетом. Косые острые крылья стригли воздух как ножницами. Он легко взносился вверх и кидался оттуда на нас с такой быстротой, что глаз успевал схватить только мгновенно тающую в воздухе серую полоску. Он падал к самым нашим головам и в последний миг с непостижимой ловкостью круто бросался в сторону, делал дугу и взмывал в высоту.
– Теперь понимаю, – сказал Валентин, – почему в песнях поется о соколиной отваге. Как русское-то его имечко?
– Сапсан, перелетный сокол. Тронутся гуси и утки на юг – и он полетит за ними. Тогда для них пощады не жди от него.
* * *– Пошли, – говорит Валентин. – Солнце уже низко, а мы не ближе как верст за десять от Хэ.
– Куда же ты пошел?
– Домой.
– Стой! Хэ не в ту сторону от нас. Вот в эту.
– Смеешься? Мы же отсюда пришли. Ветер все время был нам в затылок.
– Значит, ветер переменился. Хэ в этой стороне.
Я показывал прямо. Валентин – влево. Никто из нас не был до конца уверен в своем направлении. Кругом простиралась однообразная тундра, она холмилась, и каждый холм был похож на другой, как в море похожа волна на волну.
Мы колесили по тундре с утра, компаса у нас не было с собой, мы полагались только на свой инстинкт охотников и бродяг: идешь по совершенно незнакомой местности, не думаешь о возвращении, а сам бессознательно примечаешь направление.
Если б не заспорил Валентин, я бы так бессознательно и повел его в ту сторону, куда, казалось мне, надо было идти.
– А чем ты докажешь, что сюда надо? – спросил Валентин.
Это был жабий вопрос. Такая ехидная жаба была в старой индусской сказке про тысяченожку.
Тысяченожка чудесно танцевала на большом пне, освещенном солнцем. Весь лесной народ собрался смотреть ее танцы.
Приплелась и жаба. Жаба завидовала тысяченожкиной славе.
И вот, когда тысяченожка взошла на пень и хотела уж начать свой дивный танец, жаба выползла вперед и спросила:
– Скажи, прелестная, когда ты, танцуя, поднимаешь свою пятую ножку, что делает твоя четыреста сорок четвертая ножка? А когда ты опускаешь на землю семьсот двадцать первую свою ножку, что делаешь ты своей девятьсот третьей ножкой?
Тысяченожка стала думать про свои ножки, – что каждая делает во время танца, – и все это кончилось ужасно печально: тысяченожка не знала больше, как быть со своими ножками, какую поднять, какую опустить. И чудесный танец не состоялся: она не могла сдвинуться с места.
Мы стали думать, какое направление правильное, и каждый разуверился в своем направлении и не двигался с места.
Конечно, мы заблудились, закружались, как тут говорят. Солнца давно не было: оно скрылось за тучами.
Мы подумали и сделали так: разделили угол между моим и его направлением пополам и пошли по этой средней линии. Надежды, что это и есть правильный путь, ни у кого не было. Зато оба в равной мере отвечали за свою половину ошибки.
Это было неверно, но здорово справедливо!
Мы пошли, и священный ханновей полетел за нами.
Ветер стал еще холоднее.
Мы то взбирались на холмы, то сбегали в сырые низины. В низинах росла благодатная золотая морошка, на склонах ютились кусты кислейшей красной смородины и редкие невысокие лиственницы. На вершине холмов ничего не росло, кроме травы.
Холодный ветер тут сек лицо, как саблей.
– Тут ни зверь, ни птица не выдержит, – решил я вслух. – Самая пусты…
Перед нами, будто кто перину распорол, пустил пух по ветру: брызнула из-под ног громадная стая белых куропаток.
* * *Нагруженные дичью, мы шли уже час, шли другой, священный ханновей давным-давно отстал от нас, вернулся в свои владения, – а Хэ все еще не было видно.
Кругом ничего не было, кроме все той же холмистой серой тундры да серого – в тучах – неба.
От времени до времени мы замечали на кустах белые кости, белые голые головы с черной дыркой вместо носа: рога и черепа оленей. Местами рога нагромождены были высокой кучей – жертвенные места самоедов. Все, так сказать, полезнейшее утильсырье, драгоценная кость.
На одном из холмов мы наткнулись на сколоченный из белых досок гроб. Над ним стояли шесты с перекладиной, как маленькая виселица. Рядом валялась полозьями вверх полуистлевшая нарта.
На перекладине маленькой виселицы висел колокольчик.
Самоеды – родственники похороненного в гробу – приезжают к нему в гости, звонят в колокольчик: «Здравствуй!» Рассказывают ему про свою жизнь.
Ни черепа на кустах, ни гроб с колокольчиком не развеселили нас. Мы молча и мрачно шагали по вязкому мху, шли и шли, и надежда увидеть широкую воду, ночевать в тепле, под крышей, таяла с каждым шагом.
Опять мы опустились в падь, опять полезли на склоны. И то ли склон был круче, то ли холм выше, то ли сами мы начали выбиваться из сил, только этот взъем показался нам куда тяжелей других.