Зиновий Давыдов - Из Гощи гость
Старик оглянулся, склонил голову и добавил:
— Я называюсь Фавст Социн и ищу в этих местах убежища и приюта. В Кракове две недели тому назад в отсутствие мое озверелая толпа, подстрекаемая иезуитами[19], ворвалась в мой дом и предала уничтожению мои рукописи, мои книги — всё, что попалось ей на глаза. Отныне участь скитальца мне желаннее оседлости в нечестивом городе, где согласно обитают насилие, фанатизм и глупость.
— Милостивый пан! — приложил пан Феликс к груди руку. — Можно ли мне такого многоученого пана… Как шляхтич до шляхтича… Халупка моя тут вот, за горкой… С обнаженной саблей должен я охранять покой вельможного пана. И разноверство тому не может быть помехой. О! Да коли правду молвить… — Тут пан Феликс подмигнул старику, назвавшемуся Фавстом Социном: — Если уж всё от чистого сердца, без хитрости и выкрутов, так я и сам себе думал: лжет пан ксендз[20], ой, лжет!.. Уж коли троица свята, то чему ж так не быть и четверце святой?.. Ха-ха!.. А там пойдет и пятерик и шестерик. Ха-ха-ха!..
И пан Феликс хохотал, откинувшись на спинку стула, расставив широко руки, разложив ладони по обе стороны стола. Потом спохватился, вскочил, брякнул рукой о саблю и поклонился своему новому знакомцу:
— Прошу милости вельможного пана… Тут вот, за горкой, халупка и огородик, все мое именье.
Они вышли вместе из корчмы. В открытое окошко видел корчмарь, как по дороге в гору поднимаются два человека: высокий старик в черном плаще и шумливый пан из ближнего Заболотья. Они шли медленно, и Заблоцкий почтительно поддерживал старика, ведя его к своему дому, дранчатая крыша которого чернела из-за поросшей диким хмелем горы.
Фавст Социн, известный ученый и противник католической церкви, прожил у пана Феликса всего только неделю. Но и этого было достаточно для стремительного и пылкого пана. Он даже пошел дальше своего учителя и, сидя в корчме, громогласно отвергал не только святую троицу и предвечное существование Христа, но и божественность его. Уже после первой кварты стоялого пива, варить которое корчмарю Ною помогал, должно быть, черт домовой, до того оно было занозисто и крепко, — уже после первой кварты этого напитка Заблоцкий произносил свое первое слово о том, что все веры равны и все люди равны и одинаковы: поляки и литвины, татары и евреи, немцы и белорусы. Так было после первой кварты. Но ведь кварт было неисчислимо. Поэтому, дойдя до третьей и четвертой и перевалив через пятую, пан Феликс Заблоцкий уже не только отрицал все церковные таинства и обряды, бессмертие души, рай, ад, страшный суд и загробную жизнь, но даже самые иконы святые называл болванами и псами. И скоро по всей округе, через все усадьбы шляхетские прошла о пане Заблоцком худая слава. Старые греховодники и молодые повесы все были согласны на том, что Заблоцкий запродался черту, и называли при этом пана Феликса социнианином, членом еретической секты, основанной безбожным Фавстом Социном. И, однако, кое-кто из мелкой шляхты, очутившись с Заблоцким с глазу на глаз в корчме, тишком поддакивал неистовому социнианину, отчего тот приходил в еще больший раж и обещался не дальше как на этой неделе ксендза Меркурия прогнать просто взашей из Заболотья, где он, пан Феликс Заблоцкий, есть сам себе пан и хозяин. Но все же большинство пугливо обходило Заблоцкого, творя крестное знамение и шепча очистительную молитву.
Однажды, уже в конце лета, сидел пан Феликс в корчме на обычном месте за первой квартой. Покончив с нею, он стукнул по столу и потребовал вторую и между первой и второй обратился было к присутствующим с первым словом своим о том, что все веры равны и все люди равны и одинаковы. Но тут увидел пан Феликс в открытое окошко двух слепцов, которые сидели понуро на земле у церковных ворот, в белых латаных свитках, в лыковых лаптях, измочаленных и разбитых. Один слепец, краснолицый, с вытекшими глазами, поднимал время от времени лицо свое к небу, точно мог он там разглядеть что-нибудь — облака, плывущие над лесом, либо стаю голубей, плескавшуюся высоко в бездонной лазури. Тогда пан Феликс прервал свое слово и велел корчмарю вынести по кварте пива слепцам. И сам вышел за корчмарем вслед и глядел, как осторожно приникли слепцы к своим квартам, как медленно и долго всасывают они в себя давно не пробованный напиток. И, когда у слепцов в квартах не осталось больше ни капли, пан Феликс велел им спеть ту самую песню, которую месяца за два до того пели они здесь же, против корчмы, на лужайке у ворот церковных.
Слепцы узнали по голосу сердитого пана, грозившего им виселицей. Они задергались беспокойно из стороны в сторону, стали искать торбы вокруг себя… Но пан топнул ногой:
— Спевайте ж, козьи дети!
Краснолицый поднял лицо свое вверх и запел тусклым голосом ту же песню:
Теперь уже нам, пане брате, Содома, Содома,Бо нема у нас снопа жита ни в поле, ни дома…
А пан Феликс стоял и слушал с пониклой головой. И, когда кончили слепцы, пан Феликс побрел обратно в корчму и здесь сразу увидел за одним из столов человека в черном плаще, но безбородого и не в берете ученого, а в шляпе, загнутой с боков. Незнакомец держал голову неподвижно, глядя в раскрытую книгу, шепча что-то бескровными губами из книги своей. На столе перед ним на тарелке были разложены ломтик хлеба, щепотка соли и очищенное яйцо.
Для пана Феликса не было сомнений: это был иезуит, сын дьявола, враг человеческого рода, ядовитый дракон. И пан Феликс изменил на этот раз уже установившемуся обыкновению своему. После второй кварты он только вкратце сказал о троице и предвечности Христа и сразу повел новую речь — об иезуитах, о сонмище обманщиков, именующих себя Обществом Иисуса, Фалангой Иисусовой и тому подобными смехотворными и кощунственными названиями, за которыми кроются разбой и разврат. И ни от чего другого, как от иезуитов, должна погибнуть пресветлая Речь Посполитая — еще совсем недавно свободная республика, ныне, увы, все больше ввергаемая в пучину и мрак. Иезуиты — это подлинно змеи, искусители и душегубы… Поистине волки в овечьей шкуре…
Они за пастырей слывут,А как разбойники живут, –
процитировал даже пан Феликс известное тогда стихотворение, после чего умолк и обратился к третьей кварте.
Но иезуит, сидевший все время неподвижно, не стерпел тут; он захлопнул свою книгу и швырнул ее на стол. Зеленые глаза свои навыкате он сразу вскинул на шляхтича, потом уставился в его подбородок и начал быстро-быстро шевелить губами и так же быстро перебирать костяные четки. И когда он, шепча так, перебрал костяшки своих четок все один раз и другой, то поднялся с места. Глядя пану Феликсу не в глаза, а в закрученные его усы, не выше, иезуит произнес свое слово. Он говорил на чистейшей латыни, содрогаясь от негодования и давясь собственными словами, и слова его можно было понять так:
— Социнианин! Безбожник! Еретик! Пьяница! Смутотворец! Разбойник и даже хуже! Отвергнув от себя божественную благодать, спасение души и вечную жизнь после смерти, отрицая троицу святую и предвечность Иисуса, будешь ты вечно за гробом кипеть попеременно в трех котлах — по числу трех лиц божества. И будет тебе в одном из котлов сера горящая, в другом — смола кипящая, в третьем — кал смердящий. Так тебе, социнианин, безбожник, еретик…
Но иезуиту не удалось перечислить вторично все эпитеты, которые он прилагал к хлебнувшему уже из четвертой кварты пану. На глазах не только простого народа, толкавшегося у двери, но и шляхетных особ, сидевших в корчме, подошел пан Феликс к иезуиту, сунул ему руку под плащ и схватил за штаники сзади. Тщедушный иезуит барахтался, извивался, как змей, дрыгал ногами, вопил, царапался и плевался, а пан Феликс нес его к двери и, протащив через сени, швырнул через порог на лужайку, прямо на слепцов. Те взревели с перепугу и поползли прочь, а пан Феликс подобрал с полу потерянную иезуитом шляпу, вылил в нее опивки из своей кварты, тьфу-тьфу-тьфу — еще и поплевал туда на придачу и бросил иеузиту вдогонку. Но иезуита уже не было на лужайке. Он только плащ свой там бросил, а сам бежал теперь лугом, то и дело увязая в болоте. Он несся в город к пану епископу либо в суд трибунальный — искать справедливости, требовать правосудия, взывать о защите. Он добежал уже до леса и только здесь опомнился, остановился и повернул затем обратно за плащом своим, шляпой и книгой.
Черный плащ иезуита валялся на лужайке, рядом с оставленной слепцами рылей. Загнутую с боков иезуитскую шляпу, промокшую насквозь от налитого в нее пива, обнюхивал пес подзаборный. А книгой завладел пан Заблоцкий. В корчме у окошка он читал ее вслух сгрудившейся вокруг него шляхте, и матерые пьяницы, влившие в себя и в этот день немало, хохотали до упаду. Ибо не «божественные» писания Игнатия Лойолы были оставлены в корчме иезуитом, — это была вполне светская книга, чтение которой совсем не пристало монаху. Иезуит потоптался под окошком, послушал зычный хохот панов, пошевелил губами и четки свои перебрал. И пошел тихонько прочь, укутавшись в плащ, надвинув мокрую шляпу на лоб. Но недели не прошло, как получил пан Феликс вызов в трибунальный суд.