Сусанна Георгиевская - Лгунья
Сейчас уйдет солнце. Но небо не потемнело: светлое плывет оно над рекой и лесом. Вот стадо коров на том берегу. Пастух оперся спиной о дерево.
— Ах, чтобы вы окосели, проклятые! — что есть мочи орет пастух.
И должно быть, коровы со страху взяли да окосели. Ка-ак замычат — и домой, домой, опустив головы, тупо разглядывая длинные, влажные, колышущиеся стебли.
Кто-то осторожно, протяжно запел на ветке.
Кто это?.. Что это?
Полно. Уж будто не знаешь, что соловей. Дрожит в соловьином горле память о всех на свете закатах. Откинул голову и предался воспоминаниям. Задохнулся, не снеся восхищения, — выгнул горлышко, закатил глаза…
Это и был конец. Что же еще сказать? Он сказал все.
— Сева, мне холодно.
Он накинул ей на плечи свой пиджак.
Они сидели в траве, прижавшись друг к другу, она — в его пиджаке, он — в рубахе с засученными рукавами.
И вдруг, зажмурившись, сам не зная как это случилось, он прижался носом и подбородком к ее ногам Кира боялась пошевелиться. Он слышал сквозь платье тепло ее ног, она — его остановившееся дыхание.
— Сева!.. Ты бы хотел, чтоб мы стали сиамскими близнецами?
— Чего-о-о?!
— Ну, чтоб у нас, например, одно туловище и два носа… Или — нет. Лучше вот как: чтобы мы плечами срослись… Мы — такие, как есть, но у нас одно общее кровообращение. Не хотел бы?.. Нет?
— Кира, и откуда только у тебя силы берутся? С утра во рту ни росинки, а ты говоришь, говоришь…
— Ты голоден, да?
— А ты?
— Мне бы хлебца.
Голод погнал их к железнодорожной станции.
…Ожидая поезда, они жевали булку, отщипывая кусочки от свежей плетенки. Пожевав, повздыхав, она вспомнила, что ей чего-то недостает. Воды, что ли?
Нет. Вот чего ей хочется: целоваться.
И глянув снизу на его движущийся подбородок, она осторожно принялась его целовать.
— Ты что ошалела, Кира?
— Да.
Пассажиры, ждавшие поезда, проходя мимо них, останавливались и с большим интересом вглядывались в целующихся. При этом они горестно покачивали головами:
— Тьфу! Ни стыда, ни совести… Экая нынче пошла молодежь!
МЕТЕОРИТ
…Садовые участки отгорожены друг от друга заборами и заборчиками. Меж них — переулки. Глубокие колеи заросли травой. Тонко пахнет медовой пылью.
И вдруг осторожно дрогнула огнистая полоса, небо сделалось стеклянно-зеленое. По левую сторону встала первая темнота. Около домиков появились другие — вторые домики. Это были тени от настоящих домов — приплюснутые и кривые.
Посредине сада, наклонившись над грядкой, орудуя садовыми ножницами, стоит девчонка лет эдак шестнадцати. Увидев их, неожиданно выступивших из мглы, девочка растерянно выпрямляется… Беспомощно и робко звенят у нее в руках садовые ножницы.
— Знакомься, Катюша.
— Кира.
— Катя. Очень рада… Он мне говорил.
В доме быстро распахиваются двери. Белеют, будто освещенные изнутри, березовые поленья, тянет нежным запахом бересты.
На пороге — старик: маленький, лысый, с мягкими волосиками, едва прикрывающими голое темя.
— Тебя Кирой звать? Ладно, чего ж топтаться, раз пришла — заходи, — весело разглядывая ее, говорит старик.
…В комнате над столом неяркая лампа без абажура. Вокруг, наподобие сиянья, вьется белая мошкара. Из кухни в комнату прорублено небольшое окно («архитектурные» новшества Севки). Среди грубо сколоченной, самодельной мебели на столе — драгоценный подсвечник с модной свечой. Подсвечник — старинный, бронзовый, потемневший от времени, местами позеленевший.
В шезлонге — высокая, рыхлая женщина, похожая на крестьянку.
— Я… Я — Кира, — опустив глаза, говорит Кира.
— Очень даже приятно, — отвечает женщина, сияя добрым взглядом голубых глаз. («…Красива? Ничего не скажешь — красавица!.. Божья матерь. Словно сошла с иконы. Только больно уж молода. И худа… А брови-то, брови!.. Воистину соболиные. Зарделась. Застрамотилась… Скромница».)
— Садись-ка, детка. Чего ж стоять.
Кира садится на краешек стула, опускает глаза, теребит платье.
И вдруг глаза ее, глядящие исподлобья, соединяются с глазами шустрого старика.
— Ай-да девка, — смеется он. — Не подкачала, не подкачала!.. Кира?.. Я что-то такого имени не слыхал. Не русское это имя. А ты, видать, удалая… Удалая и развеселая. В глазах у тебя — и болото, и черти.
— Я… я должна была родиться Кириллом. Так папа хотел… И вдруг родилась Кирой.
— Уж право! А так-то чем ты ему не потрафила? — вздыхает мать. — Садись-ка поближе, детка. (Ты бы чаю, Катюша!) Вот и я тоже со Всеволодом с твоим намаялась бог знат как… Двое было у нас парней. Грудных… Полненьких, чернобровых. Нарекали Сергеями. Померли, один за другим. Я — к святому отцу: так, мол, и так, мол… А он: как меня, давай нареки — Всеволод… Трудолюбец родился. (Мать утерла глаза.) Всем вышел. Жаловаться грешно…
— Ма-а, — сказала Катя, и за Кириными плечами сердито звякнули ножницы. — Ма-а, зачем вы расхваливаете своих?
— Расхваливай не расхваливай, — вмешался отец, — а характер у Всеволода претяжелый… Другой раз по целым дням и слова не вымолвит… Это — раз… А второе — что «ихнему святейшеству» не перечь. Они обсуждению не поддаются.
— Весь в папашу! — сердито сказала мать.
— Дорогие родители!.. Может, вы перестанете в моем присутствии обо мне разговаривать, как о покойнике?! Или мне удалиться, а вы меня «осветите» Кире?
— Да чего там, сиди!.. Куда ж тебе удаляться? — сердито глянув на старика Костырика и покачав головою, сказала мать.
В окошечке, соединявшем кухню с жилым помещением, появились хлеб, сахар, маринованные грибы.
Кира с готовностью принимала то, что выбрасывало окошко.
— Ты где учишься? Или работаешь? — дознавался старик.
— Знаете ли… У меня одна мысль, никому я еще про это не говорила. Хочу устроиться на одну интересную для себя работу… На днях разведаю почву и начну хлопотать.
— Ну что ж… Почему ж не похлопотать, обязательно хлопочи, раз у тебя идея. У молодых, погляжу, все идеи, идеи… Борись! Достигнешь.
— Спасибо, — сказала Кира.
Глядя на нее глазами родителей. Сева, все время молчавший и дувшийся, оценил ее такт: она была воплощением искренности и скромности.
Из кухонного оконца глядели на Киру восхищенные глаза Кати. «Надо же!» — говорили эти детские восторженные глаза. — До чего красивая!»
Из двери в сад тянуло душистым дымом вишневых сучьев, где-то, видимо, жгли костер. Ветви яблонь живою сеткой волновались от легкого ветра. Звенели чашки и блюдца, вились вокруг электрической лампы ошалевшие бабочки. Иногда одна из них, получив инфаркт, падала прямо на белую скатерть.
— Очумелые! — проворчал старик, размышляя что-то свое. — Право же, очумелые… Словно люди!..
Брови его шевелились все живей и живей.
— Ты, стало быть, Зиновьева?.. Верно? Зиновьева дочь? Твой батька — Зиновьев, Иван Иваныч?
— Да, — сказала она, лучась и плавясь от мнимой застенчивости.
— Неплохой, говорят, человек… Только люди сказывают, маленько чудаковатый. С амбицией…
— Па-а-а! — громко ахнула Катя.
— Не знаю, — сказала Кира. — Как мне судить отца?
— Это правильно, что ты отца уважаешь, — одобрил старик. — Без уважения к родителям нет и не будет благословения. Мастер первой статьи, говорят. И состоятельный. Стало быть — работяга…
— Наверно. Только не «работяга». Отец у меня — художник.
— Хорошая ты, погляжу, дочь. Это ты — хорошо, хорошо… Он маляр, сказывают. Со Всеволодом работает… Маляр, рабочий… А ты говоришь — художник? Как тебя следует понимать?
— Па-а-а? — простонала Катя… — Па-а-а… Пожалуйста…
— Вот тебе и уважение к родителю. Не пикни и не спроси.
— Маляр-художник, — веско сказала Кира. — Мне, однако, пора. Дома будут тревожиться. Они не привыкли, чтоб я опаздывала.
— Что же ты так мало поела, детка? — засуетилась Севина мать, — Попили бы еще чайку.
— Да что вы! Дома я и того не ем. Как у вас хорошо… А сад, сад…
— Ну так ты давай наезжай, — предложил старик. — Сева — в армию, а ты — наезжай.
— Спасибо большое, — обрадованно сказала она. — Можно мне с младшим братом?.. Он до того забавный! Сашкой зовут.
— Чего ж нельзя?.. В это же воскресенье бери его под мышку и приезжай.
Они выбрались на дорогу сквозь шелестящую зелень сада.
Свинцово отсвечивали в темноте стекла в доме Костыриков. Теплое небо над домом было, как темный, тяжелый полог.
Костырик-старший вышел их провожать. Он зажег фонарь. Луч фонаря уперся в обочину проезжей дороги, вспорхнул, погас.
Прижавшись друг к другу, шагнули они во мглу, оступаясь, побрели по полю, заросшему росистой травой.
Во тьме, к которой они пригляделись, стал смутно виден далекий лес.