Валентин Катаев - Сказки и рассказы
– Вы Витю моего не видели?
Оборачиваюсь – Витина мать. Она, в теплом пуховом платке, идет мелкими шажками по дорожке, улыбается.
– Ваш Витя курит, – хмуро говорю я, совершенно неожиданно для самого себя.
– Витя курит?! – На лице у Витиной мамы появляется выражение ужаса. – Мой Витя? Курит? Боже мой!
– Ага, – говорю я, – папиросы «Муза», двадцать штук три копейки.
– Придется его наказать, – говорит она, и в этих словах глубокое огорчение да, пожалуй, еще презрение ко мне.
– Вы что, с ума сошли? – щиплет меня за руку Магда.
Но я уже сломя голову бегу вон с дачи. «Скотина, доносчик, предатель, брехун! – стучит у меня в висках. – А все-таки ловко отомстил, так ему и надо, маменькину сыночку. Пусть не пишет письма кому не надо».
VI«Теперь все погибло, все кончено. Все меня будут презирать и ненавидеть. Я юда, доносчик, скотина! Как теперь показаться на глаза отрадникам?»
О, чудище с зелеными глазами…
Ночью меня давит кошмар. В голову лезут всякие нелепости, ломит виски. Наутро – жар. Сижу дома. И в церковь на пасхальную заутреню меня решено по этому поводу не брать. В другое время я бы протестовал, но теперь все равно. Целый день давит мозг низость собственного поступка и ревность, ревность, ревность…
Даже кухня и приготовления к пасхальному столу не привлекают моего внимания.
Яйца красят… Ну и пусть себе красят, только скатерти пачкают. Горки зеленые принесли с базара, ну а я-то тут при чем? Не понимаю. Ах, Таня, Таня! Что ты со мной сделала, превратила меня в подлеца!
За обедом ложка валится у меня из рук.
– Что это ты ничего не ешь? Не дай бог, заболеть, может быть, собираешься, – говорит тетка и соображает, сколько будет хлопот, если я заболею как раз на Пасху.
Вечер приближается медленно-медленно. Тень от противоположного дома переползает через улицу на нашу сторону, потом поднимается по стене. Косые растянутые квадраты, что бросало яркое дневное солнце через окна на пол, теперь растянулись еще больше, переползли на обои, стали какого-то желатинового цвета. Почти стемнело, только закат красит в розовую краску трубы на соседнем доме да как жар горят начищенной медью стекла чердачных люков.
На кухне стихает стук ножей и тарелок, но зато начинает пахнуть жареным поросенком.
Из прачечной приносят свежеиспеченные, пухлые, душистые куличи, бережно завернутые в салфетки. Разносится теплый аромат шафрана и цукатов. Тетка и кухарка нянчатся с куличами, как с новорожденными младенцами.
– Вот так пасочки[14]! Как пух! Ей-богу! Еще лучше, чем в прошлом году, – говорит кухарка.
Со скуки ложусь спать рано. Засыпаю чутким нервным сном. Сквозь сон слышу, как наши собираются в церковь, как выходят на лестницу и в доме наступает тишина. Где-то внизу хлопает дверь. Глухие голоса.
Комната полна густой теплотой. Кротко теплится лампада и освещает оклады икон и часть потолка, через который тянется длинная тень от вербной пальмы. У нас в Вербное воскресенье наряду с вербой в церквах раздают пальмовые ветки.
Опять засыпаю. Мне снятся темная влажная ночь, сады, пасхальные звезды, перезвон колоколов. Просыпаюсь. Глухо гудит соборный колокол, весело перезванивают в военном госпитале. Соскакиваю с теплой постели, шлепаю по полу, взбираюсь на подоконник и открываю форточку. Черное небо. Звезды. Сырой ветерок.
Заглядываю в столовую, где уже накрыт пасхальный стол и в темноте поблескивают рюмки.
Потом ложусь и опять засыпаю. Сквозь тревожный сон слышу, как хлопают внизу двери. Это наши возвращаются из церкви. В столовой веселые голоса и звон тарелок. Тихими шагами входит в комнату отец и подходит к моей постели.
– Спит… ну, Христос воскресе.
Он наклоняется надо мной, и я чувствую на своей теплой щеке его бороду, сырую от мартовской ночи. Притворяюсь спящим. Отец лезет в карман, достает крашеное деревянное яичко, писанку, и кладет мне под подушку. И я сплю до полудня крепким сном измученного человека.
VIIПервый день всякого большого праздника скучен.
К часу дня я умываюсь, надеваю неудобный новый форменный костюм, воротничок, который туго подпирает мою вихрастую голову. Как лунатик, иду на дачу Майораки.
День на редкость теплый и солнечный. В кармане отцовская писанка, а в писанке три рубля. Надеюсь встретиться с Таней, но сталкиваюсь лицом к лицу с Витей. Витя тоже в новом костюме, с ослепительными желтыми «реальными» пуговицами и тугим крахмальным воротником. Минуту мы оба молчим и мнемся. Нам обоим ужасно неловко.
– Христос воскресе! – говорит Витя.
– И тебе тоже. Воистину! – говорю я. – Слушай, ты знаком с Таней Каменской? Только честно?
– С какой Таней Каменской? Нет, не знаком. Я еще здесь никого не знаю.
– Врешь!
– Ей-богу. Хочешь, перекрещусь?
По глазам я вижу, что Витя не врет. Мне становится и стыдно и радостно. Сердце наполняет что-то теплое, праздничное и разбегается по всему моему существу живыми, звонкими струями.
– Прости меня.
– За что?
– За то, что я на тебя наюдил.
– А ты разве юдил?
– Юдил, что ты курил. Тебе, наверное, от мамы досталось?
– Досталось.
– И здорово?
– Порядочно. Но она меня сама застукала, когда я курил.
– Все равно. Прости меня.
– Ну вот… еще чего… я ничего… Мама своими глазами видела.
В эту минуту мне кажется, что Витя самый лучший человек в мире, и мне хочется сделать ему что-нибудь приятное.
– Откуда у тебя такая хорошая цепочка? – спрашиваю я. – От часов?
– Да, для часов. Папа мне вместе с часами из Америки привез.
– Сколько стоит?
– Два доллара.
– А кто твой папа?
– Писатель.
– Врешь.
– Ей-богу.
– Н-ну-у? Что же он пишет?
– Да разное.
– Скажите!.. – удивляюсь я. – Тебе что сегодня подарили?
– Пастельные карандаши. А тебе?
– Мне – три рубля. А сколько стоят карандаши?
– Двенадцать.
– Врешь…
– Ей-богу… Умеешь играть в шахматы?…
VIIIПотом, до самого обеда, я играю с Витей в шахматы. Витя меня каждый раз обыгрывает, но меня это не огорчает. Наоборот, даже приятно. Все-таки, что ни говорить, а я на него наюдил.
Возвращаюсь домой счастливый и голодный. Дома гости. За обедом в столовой солнечно, и дым от папирос легкими синеватыми волокнами переливается в золотых лучах, которые сильными снопами бьют в окна. Форточки открыты, и слышно, как на улице кричат мальчишки, чирикают воробьи и полнозвучно, нескладно перезванивают в церквах.
За обедом я наедаюсь шоколаду.
Часов в пять отправляюсь на полянку и в глубине души хочу увидеть Таню. Срываю в садике прутик сирени с зелеными сочными почками, обкусываю на ходу горькую весеннюю корочку и, захлопнув за собой калитку с жестянкой: «Вход старьевщикам воспрещен!», замираю. На скамеечке, где обыкновенно ночью сидит дворник в тулупе, теперь устроилась Танюша и с ней еще какая-то белокурая девочка. Танюша в чем-то синеньком, в белом фартучке, и в косичках у нее бантики.
В желудке у меня становится пусто и холодно, как перед экзаменом.
– Таня… здравствуйте!
Танюша смотрит на меня не то удивленно, не то разочарованно.
– Здравствуйте, – вяло говорит она. – Познакомьтесь с моей подругой. Ольга.
Я неловко по очереди мну в потной руке две розовые душистые ручки и недоумеваю: «Чего это они такие… кислые?» И вдруг соображаю: «Ах я дурак, дурак!.. Да ведь Пасха. Нужно целоваться. Ничего не поделаешь».
– Ах да! – развязно восклицаю я. – Христос воскресе! Я и забыл.
У девочек лица расплываются в счастливые улыбки, и они, опустив ресницы и покраснев, говорят в один голос:
– Ах нет, нет, что вы! Мы с мужчинами не христосуемся.
Пудовая гиря сваливается у меня с души. Все хорошо, но в любви самое паршивое это то, что надо целоваться.
А колокола звонят, звонят, и кажется, что и завтра, и послезавтра, и через год – все время в воздухе над счастливой землей будет стоять светлый, утомительный, весенний звон.
Начало 1914 г.
Ружье
IПеред самым отъездом на войну штабс-капитан запаса Перченко взял на руки своего пятилетнего бутузика Шурку, крепко поцеловал его щечку, покрытую нежным пушком, как персик.
– Ну, будь умником, не капризничай, не раздражай мамочку и пиши мне почаще… А главное – не раздражай мамочку. Будешь послушным – привезу тебе с войны настоящую немецкую винтовку.
Отцовская ласка была для Шурки в редкость. Она разнежила его.
От коротко остриженных усов и бритого подбородка Шурке сделалось хорошо и щекотно. Он выпростал из-под отцовского рукава правую ручонку, нежно потрогал ремень и припал круглой головкой к погону.
– Верно привезешь?
– Что?
– Винтовку.
– А! Привезу, привезу, будь, братец, благонадежен.