Сергей Баруздин - Повести и рассказы
Почему так тихо?
— Время напрасно уходит, — прошептала Елка. — Обидно!
Лейтенант поддакнул, хотя и не очень понял. Он впервые выполнял такое задание.
И в тот же момент на немецком берегу загремело радио:
Расцветали яблони и груши,Поплыли туманы над рекой.Выходила на берег Катюша,На высокий берег, на крутой…
— Наконец-то! — обрадовалась Елка.
— Это что, немцы? — поразился лейтенант.
— Приманивают, — объяснила Елка. — Радиоустановка у них. Сначала песни наши крутят, а потом кричат: «Рус, сдавайся!» — и стреляют…
Лейтенант меньше суток был на фронте.
…Пусть он вспомнит девушку простую,Пусть услышит, как она поет, —
гремело за рекой радио.
— Теперь мне пора, — сказала Елка. — Я пошла.
И она нырнула вниз, в темноту.
Когда через три с лишним часа Елка добралась до места, она поняла: ждать темноты не придется.
— Немцы начнут форсировать Нару ровно в полдень, — сказал отец. — Сведения точные. Мост нами заминирован. Как только немцы ступят на мост, он взлетит… И потом, скажи капитану…
— Тогда я пойду сразу. Надо передать.
— Дойдешь?
— Дойду, папа…
И она пошла обратно, хотя уже светало. Она шла быстро. Немцев она не боялась. Встречалась с ними не раз. И теперь: поплачет, в крайнем случае, похнычет — отпустят. Что с нее, девчонки, взять? Мать у нее в Сережках, братишки, сестренка маленькая, папа больной. Вот и гостинцы им несет от бабушки из Выселок…
Три деревни она прошла благополучно. Немцы пропускали ее.
Один долговязый, с рыжими усами, чуть не перепугал Елку, когда она уже вышла из последней деревни. Он взял ее под руку, отвел в сторонку и, осмотревшись по сторонам, где толпились другие фрицы, стал что-то горячо растолковывать Елке. Она, знавшая немецкий на уровне своих одноклассников, всю жизнь долбивших одни артикли, ничего не поняла.
Немец озябшими руками достал из-за пазухи губную гармошку и стал совать ее Елке.
— Нах Москау коммен вир, кляйне, дох нихт. Унд цурюк аух нихт! Ним! Их браухе ее нихт![3]
Елка в испуге схватила гармошку, чтобы не связываться. Немец довольно улыбался.
А вообще-то немцам было не до Елки. Дороги запружены техникой. Артиллерия наготове. Минометчики и бронемашины подтягиваются к Наре. Офицеры носятся, отдают приказания. Уверенные в своей силе и превосходстве, они действительно, видимо, готовились к решающему…
До Нары оставалось сто метров. Уже мост был виден.
— Хальт! Вер ист да? Вохин реннст ду? Ком цурюк![4]
Елку задержали… И, кажется, прочно.
Она плакала, хныкала, повторяла заученное так, что и сама, кажется, верила:
— Мне же надо, дяденьки! Ой, как надо! Я через мост быстренько-быстренько пробегу, а там и деревня наша — Сережки…
Теперь у нее действительно оставался единственный выход: идти на глазах у всех через мост. Свои по ней стрелять не будут. Свои увидят — поймут. Лишь бы уговорить этих…
И она уговорила.
— Пойдошь, дэвочка, пойдошь, — сказал один из немцев на ломаном русском. — Ми тебья проводимь! Сами проводимь! А тэпэрь отдохны! Совсем чьють-чьють…
Остальные хохотали.
Ее сунули в какой-то погреб.
И медленно-медленно тянулось время. Прошло не меньше часа. И больше. И еще больше.
Вдруг наверху задрожала земля. Вой. Грохот. Опять вой.
Она прислушалась. Поняла: это немцы стреляют по нашим.
…Через полчаса ее вывели из погреба.
Сказали:
— А тэпэрь идьи, дэвочка! На мост, на мост идьи! Ми тэбья проводимь!
И опять хохот.
Теперь она поняла, в чем дело.
И пошла. Пошла в сторону моста. Совершенно одна. Но сейчас за ней, наверное, двинется ревущая колонна бронемашин и мотоциклистов.
Шаг. Два. Пять. Она шла на чуть дрожащих ногах. Еще пять шагов. Стала считать про себя: десять, восемнадцать, двадцать три… Вот уже и мост.
Наш берег молчал. Видят ли ее наши? Видят ли? Конечно, видят! Но почему же они молчат?
Она обернулась. Немецкая колонна осталась на том берегу. Странно. Значит, надо идти. Все равно идти. Еще… Еще… Шаг… Шаг… Это тридцать первый, кажется… Тридцать два… Тридцать три… Тридцать…
Она бросилась вперед. И что-то кричала.
Воздух потряс страшный взрыв. Елка почувствовала его не только ушами, но и спиной. Она упала. Потом, кажется, вскочила и вновь побежала вперед — уже по нашему берегу. Спина горела. Неужели ее ранило? Теперь она думала о капитане Елизарове. Ему надо сказать то, что передал папа. Это очень важно! Даже не мост этот, а другое…
Елке казалось, что она бежит по пустыне. Как все хорошо! Она вырвалась из такого… Но почему так жжет грудь и тяжело дышать?.. Может, она и верно ранена?..
Мост еще продолжал рушиться, давя и губя немецкую колонну, когда заговорил наш берег. Шквал огня ударил по немцам, растянувшимся на противоположной стороне реки, по танкам, которые пытались перейти реку вброд, и дальше — по артиллерийским и минометным позициям…
И Елка видела это. Оказавшись у своих, она оглянулась на Нару, и на бывший мост, и на тот, ныне чужой берег, с которого только что пришла.
Еще метров десять вверх. Там ель, и береза, и песчаный обрыв, откуда она уходила. Ель и береза, растущие вместе. А потом знакомым ельником к знакомой землянке. В общем-то, этот капитан Елизаров, судя по всему, хороший. Жаль, конечно, политрука Савенкова. Тот был лучше…
Больше Елка уже не могла ни бежать, ни думать. Ударил еще снаряд немецкой гаубицы. Ударил рядом с песчаным обрывом, на котором стояли ель и береза… Ударил рядом с Елкой.
Если бы Ленька был в сорок первом в этих местах, он узнал бы, что немцы так и не форсировали Нару. Немцы, которые перешли в своем страшном походе тысячи рек, больших и малых, остановились перед маленькой подмосковной Нарой и уже не двинулись дальше. Наоборот, отсюда они покатились назад…
Если бы Ленька приехал в Сережки после войны, он увидел бы обмелевшую Нару и новый железобетонный мост через нее, на котором уже нет знака, сколько тонн он выдерживает.
Этот мост здесь зовут Елкиным.
И школу — новую школу, выросшую на месте старой помещичьей усадьбы, — тоже зовут Елкиной школой.
И еще в Сережках есть Елкин дом. Он сохранился с прежних лет, только подремонтировался чуть, приобрел крышу шиферную, а так — прежний. И хотя давно нет в живых старых хозяев дома, его зовут Елкиным…
Но Ленька не мог приехать после войны в Сережки. В далекой Венгрии есть озеро Балатон. Оно куда больше, чем Нарские пруды, на которые они собирались когда-то с Елкой. Там, недалеко от озера Балатон, в братской могиле похоронен танкист Леонид Иванович Пушкарев…
А я часто приезжаю в Сережки…
Нет в России для меня более близких и дорогих мест, чем Подмосковье.
Они, места подмосковные, ни с чем не сравнимы — ни по красоте, ни по особой душевности своей. Они и есть Россия.
Приезжая в Сережки, я прохожу по Елкиному мосту. В Елкину школу заглядываю. И, конечно, на местное кладбище, где вижу знакомые мне могилы: Ричарда Тенисовича — Елкиного отца, Елены Сергеевны — Елкиной матери, Александры Федоровны — Ленькиной бабушки…
Здесь нет только одной могилы — Елкиной. И не только здесь. Ее не может быть. Елку никто не хоронил…
Елка. Елочка. Елка-палка. И еще — Анка, Аня, Энда, «своя…».
Она так и не успела съездить в свой Таллин. И в комсомол вступить не успела. Она не успела даже надеть солдатскую шинель, как Ленька. Не успела…
Ее звали Елкой.
Ее и по сей день зовут Елкой.
НОВЫЕ ДВОРИКИ
1
Сенька стоял на мосточке через речку Гремянку и смотрел в воду. Впрочем, речки сейчас никакой не было, просто ручей. А вот весной здесь и верно настоящая речка, настоящая Гремянка. Вода в ней бурлит и гремит, заскакивая через высокий берег на луг и разливаясь по нему до самого леса. Зато весной в Гремянке почти нет рыбы. Вернее, и есть она, да поймать ее никак нельзя. А сейчас ловится. Выше, за плотиной, даже окунька можно поймать граммов на двести.
Сейчас Сенька не рыбачил. Стоял просто так, и все. Мосток новый пахнет свежей смолой, а вокруг него еще не почернели разбросанные щепки и стружка. А раньше, когда мосток старый был, все его называли Трухлявым. По вечерам парни девушкам так и говорили: «Пошли на Трухлявку!» И верно, мосток трухлявый был, скрипучий, того гляди — развалится.
По вечерам Сенька сюда, конечно, и раньше не ходил. Да и теперь не ходит. До гулянок он еще не дорос, да и неинтересно ему это. Подумаешь, стоять целой толпой вокруг одного гармониста! Интерес!