Коридоры памяти - Владимир Алексеевич Кропотин
Чем дальше жил Дима, тем больше замечал, что жизнь оказывалась не такой, какой должна быть. Люди жили отдельно. Даже мама, даже отец.
Как-то еще до училища мама сказала:
— Если хоть один из вас, когда вырастет, меня не забудет и будет помогать, я буду счастлива.
Они дружно обиделись. Как могла она не верить в их любовь к ней!
— Я верю, верю, — говорила она. — Вы у меня хорошие мальчики и девочки.
— Я буду врачом и буду всех лечить, — говорил Дима.
— Я буду балериной, — говорила голенастая некрасивая Тоня и, как отец высоко обнажая зубы, радостно и доверчиво улыбалась.
— Я тоже буду врачом, как Дима, — говорила тоненькая Оля и становилась серьезной.
— Я буду машинистом, — заявлял Ваня.
Так они тогда решили. И решили, что будут помогать маме и всегда любить ее.
Но самое странное стало происходить потом с самим Димой. Он уже не испытывал желания кого-то лечить. Он тоже захотел жить какой-то отдельной своей жизнью.
На вторые каникулы он приехал домой уже заправским суворовцем. И потому, что ему было хорошо в училище, ему было хорошо и дома.
Отец заметно пополнел, плохо гнулся в спине, ноги в хромовых сапогах стояли вразворот, сдвинутая к затылку фуражка открывала высокий лоб. Он тут же обнял Диму и туго поцеловал в губы. Он хотел было взять чемодан, но Дима не дал, сам понес его к ожидавшей невдалеке машине.
Отовсюду тянуло густым теплом. Казалось, ехать можно было в любую сторону по жесткой стелющейся траве бесконечной степи без всякой дороги. Но дорога была. Двумя светлыми полосками она пересекала равнину и уходила за широкий бугор горизонта. Такой же бугор продолжался справа, а слева к горизонту садилось необычно крупное желто-оранжевое солнце.
Они ехали в открытом газике. Никогда прежде не видел Дима такого простора, такой монолитно огромной земли. Мир здесь явно делился на три составляющие: небо, солнце и землю.
Въехали в поселок. Степь входила в него со всех сторон и будто удивлялась жившим в нем людям. Побеленные домики казались макетами. Машина остановилась на дальней окраине у одного из них, с тремя окнами, открытой дверью и низким порогом, за которым показалась мама.
«Как они тут живут?» — подумал Дима.
По отцу он видел, что жили неплохо. Мама тоже была довольна.
В первые дни после завтрака или обеда, бывало и под вечер, он уходил в степь на три — пять километров. Он не знал, зачем он делал это. Может быть, хотелось освоиться в невиданной равнине, где уже в четыре часа утра появлялось солнце и сразу все прогревало. Перед ним открывались тайны каких-то иных условий существования и какого-то иного самоощущения. Он шел свободно и легко. Скоро он уже воображал себя одним на необозримой равнине и садился. Но сидеть долго он не мог, поднимался и шел дальше, пока не замечал, что чувство легкости и свободы покидало его. Он оглядывался. Проходил еще немного и снова оглядывался. Идти становилось труднее, приходилось что-то преодолевать в себе. Шел будто навстречу ветру то одним, то другим боком. Останавливался. Как могли когда-то люди жить на этой открытой равнине? Человек здесь был виден издалека, сильный становился сильнее, слабый слабее. Дима возвращался. Чем ближе подходил он к поселку, тем очевиднее становилось: чего-то он не смог увидеть, не почувствовал, не понял. Завтра он постарается пройти подальше.
Потом он учился ездить на скаковой лошади. Садиться нужно было с левой стороны от головы, вцепившись рукой в луку седла, вдев левую ногу в стремя и резко оттолкнувшись от земли правой ногой. Чтобы лошадь лучше чувствовала всадника, он держал уздечку коротко и накрест. Его учил, ничего не объясняя, лет тридцати небольшой казах в зеленой куртке, в зеленых солдатских галифе и в яловых сапогах с короткими голенищами. Он сидел на лошади невозмутимо, как на какой-нибудь табуретке или обыкновенной повозке. Если Дима, стараясь почувствовать себя устойчивее, задерживался, казах впереди останавливался и терпеливо ждал его.
— Правильно я делаю? — спрашивал Дима.
Казах сначала не понимал, что хотел от него этот сынок начальника, потом кивал. Его дегтярные глаза оставались непроницаемы.
Так они ездили.
— Давай со всех сил? — предложил Дима на второй день, вдруг почувствовав себя необыкновенно уверенно.
Казах взглянул на него привычно отчужденно, но, увидев в его лице азарт, все понял, оживился и сказал:
— Давай.
Лошади рванулись, шли грудь в грудь сначала частой энергичной рысью, потом дружно перешли в галоп. Летели низко над степью навстречу заходящему солнцу. Ветер шумел в ушах и за спиной. Небо разворачивалось в купол, а там, куда они скакали, колыхалась за горизонтом огромная высота невиданного мира.
— А-а-а! — в восторге закричал Дима.
Казах взглянул на него удивленно и жестко, одним резким движением вдруг оказался впереди и все удалялся. Какое-то время Дима старался догнать его. Земля под ним уносилась прочь, а степь по сторонам и небо, обгоняя его, расширялись и становились выше. Все мчалось куда-то. Уже не управляя лошадью, Дима летел сам по себе и вот-вот должен был разбиться. Восторг исчез.
— Стой! — закричал он. — Я так еще не могу, — сказал он, когда казах вернулся к нему.
Они повернули назад. Сдерживая лошадей, энергично потянувшихся к въезду на ипподром, они направили их к конюшням. Диме стало неприятно, что он не выдержал, а казах не счел нужным хоть немного снизойти к нему.
По воскресеньям жители поселка и служащие расположенных в округе лагерей заключенных собирались на ипподром смотреть заезды и скачки. Работал тотализатор. Казах назвал Диме несколько лошадей. Он ставил на них и проигрывал. Снова спрашивал. Казах называл тех же лошадей.
— Они так нарочно делают, — сказал он.
Так поступали вольноотпущенные, работавшие на конюшнях.
— Не играй. Обманут, — сказал он.
И было видно, как не любил он тех, кто так поступал.
— Я скажу, когда играть, — сказал он.
Давно Дима не жил так хорошо. Он просыпался от света, уже прогревшего домик, и, позавтракав, спешил на конюшню. Каких только статей, окрасок и норовов не было там лошадей! Они не признавали друг друга, соперничали и, казалось Диме, понимали и чувствовали все. Заходила на конюшню шестнадцатилетняя черноглазая Ада. Завидя ее, смуглую и стройную, в белой кофточке и тонких темных шароварах или в свободном желтом платье с короткими рукавами, не скрывавшем ее юную совсем не худую плоть, рослый оранжевый жеребец Азот, на котором она выступала в скачках, воспламенялся и с нетерпением ждал, когда девушка подойдет к нему. Она подходила. Ее похлопывания и поглаживания по лицу,