Радий Погодин - Красные лошади (сборник)
Я трусил позади всех.
Помню, как с замиранием сердца перешел мост.
В небольшой толкучке с горячими пирожками, пивом и бросанием ножей на сюрприз шарманщик остановился, завел свою музыку.
Толпа ребятишек распалась. Кто куда побежал: кто к ножам, кто к молоту-силомеру, где для размаха желательно снять пиджак и отдать ухажерке, кто искать балаган, где показывают бородатую женщину-великанку. За отдельную плату, говорили, она садится на две табуретки, и они — в щепу.
А я хотел, чтобы меня заметил попугай. И не одним глазом, то ли правым, то ли левым, но двумя сразу, тогда бы я его понял. Глаза его состояли из разноцветных кружков — мне казалось, они вращаются в разные стороны. Зеленые перья блестели. Попугай встряхивал ими, и я надеялся, что на мое счастье хоть одно перышко выпадет, ведь у курицы-то падают.
Желающих узнать судьбу было мало, наверное, здесь узнавали ее другими способами. Взрослые люди, мне это было совсем непонятно, добивались, некоторые даже с возмущением и бранью, чтобы попугай сказал: «Попка-дурак». Иные спрашивали: «Матом можешь?»
И мы пошли на другое место.
На улице было много ярких афиш — я понимал их как украшение. Мне казалось, что на улице всегда праздник, что в гривы лошадей всегда вплетены банты. Везде торговали с лотков: котлетами, картофельным пюре с огурцом, мороженым, сластями и печением.
Трамваи прогромыхивали на стрелках. Автомобиль иногда проезжал.
Меня начал одолевать голод. Но я неотступно шагал за шарманщиком. Попугай суетился у него на плече. Вдруг, глядя на меня, он закричал по-птичьи. Шарманщик остановился, повернулся ко мне медленно и как бы со скрипом.
— Зачем ты за мной идешь, мальчик? — спросил он. — Тебе нравится музыка?
Я показал на попугая.
— Тебе нравится эта птица?
Я кивнул. Шарманщик снял попугая с плеча — посадил на палец. И, сидя на пальце, попугай отчетливо произнес: «Дур-рак».
— Вот так-то, — сказал шарманщик. — Иди домой. Тебя, наверное, мама ищет.
Я тут же вспомнил о маме и побежал. Но бежал я не домой, я бежал от обиды.
Бежал до тех пор, пока не врезался в ноги милиционеру.
— Ты чей? — спросил он, придержав меня за плечо.
— Мамин, — сказал я.
— Понятно. А где ты живешь?
— В большом сером доме, — сказал я.
— А как к твоему дому идти?
И тут до меня вдруг дошло, почему попугай назвал меня дураком, и как водой окатило: я заблудился! Мама часто говорила мне: «Не ходи за мост». И ремнем трясла, чтобы я осознал, значит.
— Потерялся, — сказал милиционер. — Понятно.
А я шумнул носом.
Он подал мне руку, и я вцепился в нее, как в спасительный плот. Он был блекло-синий — милиционер, — все на нем было блекло-синее, кроме сапог. Пахло от него сапожной ваксой и махоркой.
— Почему ты мамкин, а не папкин? — спросил он меня, помолчав.
— Папка уехал, — сказал я, не подозревая по своему простодушному невниманию к родителям или, может, из-за родительской скрытности, что отец навсегда уехал, что с этих пор он будет у меня лишь в анкете, а потом и в анкете я стану писать: «Сведений об отце не имею».
В милиции пахло духами. Женщина с губами розочкой и длинными в два ряда бусами подносила к лицу платок, вздыхала, и тогда в милиции, на мой взгляд, нечем было дышать. Я не любил духов, их запах говорил мне о ссадинах и синяках: мама не пользовалась ни зеленкой, ни йодом, она смачивала мои болячки одеколоном или привязывала к ним столетник.
Душистая женщина плакала. А за барьером сидел усатый, смотрел на нее с неприязнью и говорил, будто спички чиркал:
— Перестаньте, Водовозова.
И я понял, что он командир над всеми.
— Найденыш, — сказал командир про меня. И на немой вопрос моего милиционера ответил: — Не заявляли еще.
Мой милиционер закурил, заговорил о чем-то с другими милиционерами и все держал меня за руку, иногда пожимая ее — давал понять, что он обо мне помнит и думает.
В отделение ввели раскровавленного парня. Водовозова зарыдала, буквально затопив милицию запахом своих духов.
— Плотников, отведи мальца, — велел командир.
Мой милиционер, он же Плотников, ничего не ответив, открыл дверь, обитую клеенкой, и втащил меня в комнату довольно большую, квадратную, с зарешеченным изнутри окном. В этой комнате мне предстояло прожить до утра.
Справа от двери в углу стоял сундук старого красного лака. Отступив от стены, чуть ли не посередине комнаты, высилась круглая черная печь. Между сундуком и печкой была стойка с винтовками. Над ней портрет Ленина в рост. У окна стоял стол, покрытый кумачом. На нем лежали газеты и журналы.
Плотников посадил меня на сундук.
— Посиди, я сейчас.
Он вышел и вскоре вернулся с черным полушубком. Снял меня с сундука, постелил полушубок и посадил снова. От полушубка шел деревенский запах. Я вспомнил бабушку и овец. Овец почему-то во всей деревне поголовно Борьками звали. И еще я каким-то неведомым чутьем понял, что не только я из деревни прибыл, но и сам Плотников тоже.
Он снова попросил посидеть меня и ушел. Теперь он отсутствовал дольше. Вернулся с миской горячей гречневой каши с топленым маслом и куском хлеба.
— Поешь нашего ужина, — сказал он. — У нас питание хорошее.
Я ел, пока ложка не выпала у меня из руки, и я не заснул.
Когда я проснулся в первый раз — за столом сидели милиционеры, тихо, чтобы меня не разбудить, играли в домино. Я уставился на них. И они на меня уставились с любопытством.
— На двор хочешь? — наконец спросил один из них, совсем молодой. Я кивнул.
По дороге в уборную я вопрос задал — не нашлась ли мама?
Милиционер сказал, что в соседнее отделение милиции поступило заявление от одной гражданки о пропаже сына. Утром будет опознание.
— А если она ошибется? — спросил я. — Если она чужая?
— Как же она ошибется, если тебя увидит? Матерь не ошибается. Моя так, к примеру, сразу скажет: «Серега» — и за ухо. И не посмотрит, что я в милиции.
Мы вернулись, и я снова уснул.
Когда я проснулся во второй раз, в комнате был только Плотников. Он сидел на табуретке возле сундука и держал в своих огромных руках мою руку. Он легонько распрямлял мои пальцы, рассматривал их и как бы гладил. А на нижнем его веке дрожала влага. «Плачет, что ли? Может, в деревне у него сын остался или дочка, как я, такие. И он скучает по ним».
— Дядя Плотников, ты что? — спросил я тихо. — Ты не горюй.
Он еще подержал мою руку, встал и, вздохнув, пошел к окну.
— Спи, — сказал он. — Еще ночь.
Был он без сапог и без ремня. Ремень его с наганом лежал на столе, сапоги стояли у печки.
«Может, он спать хочет, а я его место занял», — я подвинулся к стенке.
— Дядя Плотников, — я сказал, — ложись. Мы поместимся…
Он улыбнулся, припал лбом к железным прутьям, загородившим окно.
— Нам спать нельзя, не положено — служба… А это, — он смешно лягнул ногой, — сапоги я снял, чтобы ногам отдых дать. Они раненые, ноги-то. Устают… — Он смотрел в темную ночь за окном, и его плоская костистая спина была какая-то незащищенная.
Вот тогда я и услышал запах. Я его и раньше чувствовал, но ни к чему применить не мог — запах шел от винтовок, стоявших в стойке. Я потрогал одну, понюхал руку. Рука стала масляной, она пахла то ли горящей свечкой, то ли мокрым железом.
В дверь просунулся молодой милиционер Серега, сказал шепотом:
— Плотников, по тревоге… — Он вошел в комнату, взял из стойки винтовку. Потом одной рукой пересадил меня на стол и открыл сундук. Как я сейчас понимаю, в сундуке в подсумках лежали патроны. В комнату один за другим быстро входили милиционеры, не суетясь и не разговаривая, брали винтовки, патроны и уходили. Уходя, каждый из них погладил меня по стриженной наголо голове, и запах ружейного масла как бы вошел в меня, слился с моим собственным запахом. Плотников сапоги надевал, наган проверил. Он и пересадил меня обратно на сундук. И тоже по голове погладил.
— Ты первый-то не иди, — сказал я ему вслед.
Он дольше, чем можно было по тревожному положению, смотрел на меня, сгоняя складки на гимнастерке от живота к спине, и я понял — пойдет.
Я ждал его…
Без винтовок стойка выглядела лишней в этой комнате, которая сразу же стала похожей на сельсовет. Но именно схожесть с сельсоветом или жактом, где моя мама иногда мыла полы, успокоила меня, я подсунул кулак под щеку и уснул.
Когда я проснулся, винтовки стояли в стойке. На столе горой лежали подсумки. А по кумачовому полотнищу, заменяющему скатерть, угрюмо, даже свирепо, расхаживал зеленый попугай. Он отрывал от газет и журналов ленты и швырял их на пол. И что-то говорил. И вздыхал, как вздыхают люди. Услыхав мое шевеление, он вспорхнул и уселся на одну из винтовок.
«Принесите шампанского», — сказал он.
Потом попугай долго плакал. И я уверен, что он плакал на самом деле. Потом крикнул голосом Плотникова: «Руки!» — и затрещал, затопал, заголосил…