Альберт Лиханов - Собрание сочинений в 4-х томах. Том 1
В общем, энциклопедические знания о лошадях иссякли, точно струйка в кране, если лопнул водопровод, а репутацию с детства испортить — страшное дело, и я решил, собирая сено, использовать крайние меры. Вот в чем они заключались.
Когда двигались сани с сеном, возчик обычно сидел наверху, на самом стогу, или шел рядом с возом. Но ведь он мог идти лишь с одной стороны, не так ли?! Вот и получалось, что второй бок лохматой, вкусно пахнущей горы не защищен и его можно атаковать. Правда, при этом следовало обеспечить пути отступления — на всякий случай. Лучше всего вылететь из-за укрытия, например из-за угла дома с проходным двором. Лошадь с возом идет медленно, равняется с тобой, ты вылетаешь из укрытия, отдираешь клок сена от бока и тем же манером исчезаешь во дворе. Чуть что, можно пробежать двором и выскочить на другую улицу. Вообще такие случаи были, когда извозчики гонялись за похитителями сена. Но только в одном случае: если шел обоз.
На обоз лучше не нападать. Обоз движется под охраной. Сверху бдительные наблюдатели, а по бокам возле обоза или, того хуже, за каким-нибудь возом топают пешком старики или парни, а уж в хвосте непременно один или два обеспечивают охранение. На обоз нападать рискованно, хотя, говорят, нападали отчаянные мальчишки — у кого матери козу, например, держали или еще какую живность, — но они нападали группой. Я же действовал в одиночку, тайком ото всех, даже от Вовки Крошкина.
Ох, как дрожала моя душа, когда я в первый раз атаковал воз: еще немножко, и задохнусь собственным страхом. Лошадь поравнялась, я выскочил из укрытия, подлетел к сену, вцепился в бок шуршащей горы, дернул на себя — не тут-то было! Сено оказалось плотным, уложенным добротно, я растерялся, затрепыхался, спасительное укрытие оставалось позади, а я со своими силенками никак не мог вытянуть нужную мне охапку. Видать, ухватил больше, чем мог выдрать.
Мгновение — или вечность? — я боролся с сеном, наконец повис на нем всем телом, отодрал солидный клок, упал в снег, но тут же вскочил и драпанул через сугроб к укрытию.
Это был рискованный ход — отступать по сугробу, и я потом всегда убегал по тропкам, благо их было много натоптано в городе, где все пешеходы.
Возчик даже не шелохнулся. Его фигура, укутанная в тулуп, напоминала сноп, но сноп был объят паром, дымом, будто рядом с лошадью двигался какой-то странный паровой механизм.
За неделю я наразбойничал немало сена, оно грудилось возле конюшни небольшим стожком, и настал миг, когда я решил преподнести его Машке конечно же, в непременном присутствии конюха.
Мечтая об этом, я, как часто со мной случалось той счастливой порой, крепко фантазировал. Мне меньше всего хотелось события прозаического приволок сено, охапкой больше, охапкой меньше, что толку? Машка все-таки не голодала, и я мучительно изобретал, как бы преподнести свой подарок поэффектнее, позаметнее.
И придумал.
Я решил сделать сенный торт. В бабушкином хозяйстве были шелковые нитки для вышивания под ласковым названием мулине. Вообще-то нитки тогда ценились чрезвычайно, на рынке катушка обыкновенных черных или белых ниток, как и иголки, стоила больших денег, и я, понятное дело, знал об этом, как знал и о том, что бабушка планирует какое-то грандиозное вышивание нитками мулине — нечто невероятное, потрясающее, может быть, даже целую картину, например на подушке. Ты, допустим, ложишься спать, а у тебя под головой картина Шишкина про медведей, и тебе во сне начинает сниться этот лес и эти медведи, только в живом виде, ты не знаешь, куда от них укрыться, тебя бросает в пот, и потому не так, например, холодно, если дело происходит зимой и печка сегодня была не топлена из-за отсутствия дров. Вот такие эффекты от вышитой подушки.
Это, конечно, шутка, я эту шутку выдумал сам для себя, чтобы оправдать собственный поступок, взять у бабушки мулине зеленого цвета и увериться в том, что вышивать подушки — не такое уж значительное дело. Во всяком случае, по сравнению с тем, которое готовил я.
А я придумал торт для Машки. Утоптал сено таким кругляшом, связал его — немало попотев, кстати, — зеленой ниткой мулине, ее в зеленом сене совершенно не видно было; я истратил целый моток, но сварганил кругляш, который хоть на одной руке неси — такой он красивый и выразительный.
Потом я выждал, когда во дворе поликлиники появился Мирон, одолел забор и, возложив сено себе на голову, двинулся к конюшне.
Может, это было не очень прилично, да и отношения с Мироном такого, в общем, не позволяли, но очень уж эффектным оказался мой торт, и я не удержался — затрубил марш.
Мирон насторожился — не понял сперва, что это к нему движется, потом разглядел меня, покачал головой: неясно, то ли одобряя, то ли осуждая.
Я свалил сенный торт с головы, чихнул от него три раза и проговорил:
— Это Машке к дню рождения!
Мирон крякнул, словно его кто под дых ударил.
— К дню ангела, значит?
Он помолчал, потом часто-часто задвигал бородой. Оказалось, смеется. Но так, словно смех свой под бороду прячет.
— К дню ангела, — подтвердил я.
— А сено-то, — все двигая бородой, не спросил, а как-то гортанно выкликнул он, — а сено-то где взял?
— Да на дороге, — махнул я рукой: дескать, велика ли забота? — За обозами подбирал.
Он перестал трясти бородой, уставился на меня рачьими вытаращенными глазами, будто на сумасшедшего, начал, как попугай, переспрашивать — все не верил:
— Подбирал?
— Ну!
— Так вить скоко!
— Ерунда!
— Ну и ну!
Что-то с ним происходило, что-то бурлило, кипело в нем, как в котле. Я и раньше замечал, что руки у него всегда дрожат — поколи-ка столько дров! — но теперь они просто тряслись. Конюх держал в руке "козью ножку", свернутую из газеты, и дымок выписывал в морозном тихом воздухе витую нить.
Мирон взял кнут и — я даже вздрогнул от неожиданности — хвостнул им по снегу. Снежная пыль взметнулась в воздух.
— Надо же! — сказал он хрипло. — Это надо же! — И опять хвостнул снег, будто злился. А говорил совсем другое: — Ну, молодец! Это надо же!.. Надо же!..
Я не знал, что делать: рассмеяться или убежать? Страшновато делалось от таких похвал.
Он бросил кнут и подошел ко мне. Я разглядывал конюха снизу вверх, разглядывал его серую бороду, красное от морозных ожогов и солнца морщинистое лицо, рыжий треух, затасканную телогрейку — сильного, злого, непонятного великана — и думал, как бы вильнуть в сторону, отойти от него, а если потребуется, драпануть. Но конюх вел себя смирно, лишь оглядывал меня сверху вниз с таким же, как я его, непониманием.
— Неужто, — спросил он вдумчиво, как бы удивляясь, — ты так крепко лошадь любишь? Ведь ты городской!
Я хмыкнул — разве не ясно? — но не выбрал никаких слов ему в ответ, просто хмыкнул и пожал плечами.
Он отшагнул от меня, повернулся боком, точно открывая дорогу, и проговорил дрогнувшим голосом:
— Ну, поди к ней! Поди!
Мирон будто нарочно оставил нас вдвоем.
Машка, увидев меня, шумно вздохнула — пожаловалась на судьбу. Я протянул вверх руку, погладил ее за ухом, как собаку. Собаке это нравится, а лошади не понравилось — она потрясла головой, отряхнула мою руку. Но Машка была кобыла деликатная, чтоб я не обижался, она вдруг сунула мне за воротник свою морду, будто хотела меня приласкать, а я от такой ласки расхохотался. Влажные, чуткие, бархатные ноздри щекотали шею.
Я был счастлив. Ведь Машка играла со мной! И что она еще выкинула! Взяла меня за козырек меховой шапки — а он то отгибался, то загибался, бабушка всегда ворчала, что я этот козырек все отрываю, сколько она ни пришивает, — так вот кобыла ухватила меня за этот козырек и пожевала его! Да с такой силой ухватила, что и меня вместе с шапкой к себе подтянула!
Я захохотал в полный голос и упал прямо в свой сенный торт, а когда пришел в себя, мне показалось, Машка тоже улыбается.
Лошади ведь не умеют смеяться, и она улыбалась одними глазами. И кивала мне головой!
На смех пришел Мирон, и я сделался серьезным. Настала пора приступать к делу.
— Дядь Мирон, — обратился я вежливо, — а какой она породы?
Конюх пожал плечами.
И я тогда спросил:
— Может, першеронка?.. Арденка?.. Брабансонка?..
Мирон разглядывал меня, пораженный.
— Это чего? — спросил он, и я зарделся.
Кто же знал, что между теорией и практикой лежит бесплодная пустыня неуверенности и надо еще немало сил, чтобы одолеть эту пустыню.
Потоптавшись, я показал на Машкины копыта.
— Дядь Мирон, а не больно?
— Чего? — не понял он.
— Когда куют?
Он засмеялся. Это было понятнее, чем мудреные слова, которые я сам едва выговаривал.
— Гвоздями? — спросил я.
— Вот экими! — Он показал половину желтого прокуренного пальца, похожего на крепкий сучок. Ничего себе гвоздик! — У нее копыто, как у нас ноготь, понял? Ноготь режешь, ведь не больно! Гляди! — Он постучал Машку по ноге, заставил ее согнуть колено, отер рукавом блестящую подкову.