Эдуард Корпачев - Тройка запряженных кузнечиков
Степик глянул с восторгом вдаль, на высокий, словно крепостной вал, берег с голыми еще деревьями, с крышами, трубами, зеркальцами окон того города, где они жили и где сегодня с самого утра готовились к походу, к новой какой-то жизни готовились, и где отец Геннадия, накачивая насосом автомобильный баллон, говорил им раздумчиво такое:
«У каждого из нас детство имеет три возраста детства, запомните».
Да, говорил отец Геннадия, в первом возрасте детства мы жадны на впечатления и открытия, нам так везет, мы так счастливы, если впервые, скажем, промчимся на мотоцикле. Все видится нам необыкновенным, каждый день — это новая жизнь! Но мы вырастаем, говорил отец Геннадия, мы уже не пацаны, нам пора открывать другие города и земли. И мы порываем с детством. Потом мы учимся и живем в других городах, получаем ранения на войне или даже не на войне, просто всякие житейские раны, живем, наслаждаемся, мучаемся — и вдруг какой-то случай занесет на эту пристань, на Днепр. Мы еще не старики, еще здоровы и сильны, но мы так много повидали и узнали, что все, чем жили в детстве, на что уповали и что, быть может, не сбылось, теперь нам кажется далеким, наивным, ребяческим. Вот это и есть второй возраст детства: со снисходительностью вспоминать о детстве, быть взрослым и снисходительным ко всему первому, раннему. Да, говорил отец Геннадия, но потом, когда-нибудь потом наступит и такая пора, когда сильнее всего захочется увидеть места, где подрастал, где начинал жить. И вот вспоминаешь всякие мелочи, подробности, какую-нибудь чепуху из ребяческих лет, и она, эта чепуха, почему-то радует и утешает старых бродяг, знатоков жизни. Это третий возраст детства, когда особой любовью жалуешь свое детство, когда пытаешься допытаться у себя, отчего сложилась жизнь так или иначе, отчего у тебя такой характер. Теперь, конечно, виднее, отчего такой характер, теперь виднее все причины! Да только, говорил отец Геннадия, это уж самый горький возраст детства: никаких уже тебе открытий, а лишь подсчет потерь…
И когда отец Геннадия, накачивая велосипедным насосом черную вялую камеру, становящуюся гладким лоснящимся спасательным кругом, говорил о странностях человеческой жизни, о трех возрастах детства, когда сам он, уже седоватый, краснея и пыхтя от усилия, был похож чем-то на их сверстника, Степик в те томительные перед походом минуты с обожанием посматривал то на Геннадия, то на его отца. Так ему нравились оба они, высокие, с крепкими, оголенными по локти смуглыми руками, хранившими след прошлого лета, прошлогоднего зноя и солнца, и так хотелось, чтобы произошло что-нибудь на воде и чтобы ему пришлось выручать Геннадия!
«Сигнала бедствия быть не должно», — словно отгадал отец Геннадия его, Степика, потаенную мысль об опасности.
Тогда они с Геннадием промолчали, а вот теперь Степику все вспомнилось. Он вновь подумал об опасности и с нарочитой тревогой повторил слова своего сдержанного друга:
— Мы вышли в открытое море…
Но очень спокоен был немногословный человек на корме, очень спокоен от сознания своей силы, удачливости и везения в открытом море, потому так лениво посмотрел вокруг — на бесконечные, совсем морские воды, на летящих и отраженных синей поверхностью не то альбатросов, не то крякв, посмотрел и попросил с азартом:
— Теперь я, Степик!
— Возьми, возьми! — попытался было Степик сдернуть с рук старые кожаные перчатки.
Но друг отмахнулся, друг взялся за весло красными, заветренными руками: теперь не зима, а весна, апрель, еще прохладный, но с каждым часом прибавляющий тепла, несущий перемены месяц.
Ах, какая апрельская, горчащая свежесть отовсюду, какое бездонье голубого неба, какая апрельская, неохватная взглядом водополица!
И Степик, ежась в шуршащей, шелковисто переливающейся на солнце куртке, подумал, давая опять волю воображению, что Днепр уже не Днепр, что этот разлив — море пришлой воды, избыток растаявших глубоких снегов, наплыв всех верхних притоков Днепра — Мереи, Адрова, Друти, Березины, Ведричи, смешение в одной реке всех малых речек, образовавших новое, неведанное водохранилище на всем пространстве от города и до синего дальнего бора. Море, апрельское море, днепровское море! И даже не верится, что уже в мае Днепр войдет в свои прежние берега, что в Черное море схлынет это непостоянное апрельское море и что здесь, где потоп, наводнение, будут в тесных луговых травах птицы вить гнезда, будут лиловые расти колокольчики и карминовые гвоздики, будут взрываться под копытами лошадей грибы-пороховики…
Сидеть на корме, потягивать воображаемую трубку, представлять рискованным, небезопасным морской поход на плоскодонке, вспоминать мудрый разговор перед отплытием и знать, что еще долог первый возраст детства, — ни с чем не сравнимо все это. Сиди, слушай плеск весел, легкий, как хлопок в ладоши, поглядывай на приближающуюся и все еще далекую сушу, надейся на силу рук гребца и говори себе, что прав отец Геннадия, что каждый, кто отправляется в плавание, действительно готов придавать этому невероятную значительность. Ты мореход, ты сейчас не на днепровском море, а бог весть где!
Размечтавшись до того, что почти смежаться стали глаза, Степик на некоторое время даже позабыл о Геннадии, потом очнулся, увидел друга, мерно раскачивающегося за веслами, захотел сменить его, но почему-то и рта не раскрыл, ничего не сказал другу, снова впал в мечтательность. Он знал и видел, что пора сменить Геннадия, самому перебраться к веслам, но медлил, медлил, а потом уже, когда лодка подходила к открывшейся суше, к лесу, Степик протянул было свои руки в перчатках, попытался было приподняться, но Геннадий угрюмо, с раздражительностью усталого человека отказался от помощи:
— Сиди, Степик, сиди. Я сам. Да и между деревьев несподручно тебе…
И правда, уже к затопленным водою деревьям подбиралась лодка, теперь надо петлять меж деревьями, все время менять курс плоскодонного корабля, а ему, Степику, невысокому, узкоплечему, труднее справляться с этим. Степик на мгновение укорил себя тем, что вовремя не помог дружку, но и тут же простил себя, щедро пообещав самому себе не выпускать на обратном пути весел из рук. Ничего особенного, он продержится за веслами хоть полдня!
Кора молодых берез, сосен, кленов казалась нежной, сафьяновой, кора старых берез, сосен, кленов казалась кирзовой, и хотелось коснуться каждого омываемого водою дерева, но едва Степик протягивал руку в сторону, как Геннадий уводил плоскодонный корабль в другую сторону. Ему, Геннадию, приходилось то и дело оборачиваться, обходить деревья и макушки кустов, а Степик в это время воображал, что сейчас врежется корабль в ствол, что только его, Степика, предостережение спасет корабль от крушения, и он покрикивал тревожно и отрывисто:
— Лево руля! Право руля!
И Геннадий исправно исполнял его команды.
Он только не сдержал усмешки, немногословный и неулыбчивый друг, и Степик, покоробленный его усмешкой, подумал о том, как мало еще он знает своего друга и как непонятна его усмешка сейчас, в критическую минуту.
— Лево руля! Лево! — спохватился он, напоминая Геннадию об опасности, уберегая корабль от крушения.
— Лево руля! Лево! — спохватился Степик, напоминая Геннадию об опасности…Но Геннадий и без того умело выгребал, приближал корабль к суше, к неведомой земле, где ждали их безлюдье и скоротечная, однодневная жизнь вдали от города, на берегу апрельского моря, и они оба так тянулись к новой земле, что, едва ткнулась лодка в берег, сразу же, хватая ружья, побежали по этой новой земле, по сырой почве, увязая в своих резиновых ботфортах.
— Спички… спички не забыл? — жалко воскликнул Степик, единственно ради того, чтобы Геннадий замедлил шаг и чтобы он, Степик, торил тропу, ступал первым по греющейся на солнце и прорастающей юной травою земле.
«Необитаемая земля, — ликовал Степик, устремляясь в чащу. — Необитаемая земля!» И он, уже первым ступая по слежавшейся скользкой прошлогодней листве, осматриваясь опасливо, укрощая шумное свое дыхание, опять стал воображать о невероятном — о том, как они, быть может, заблудятся в апрельском лесу и как ему, Степику, придется выводить друга к апрельскому морю. Измотаются, изорвут одежду, будут напрасно палить в небо, взывать к людям на этом безлюдье, а потом все же выйдут к апрельскому морю, уже не имея сил грести и плыть!
Но все же, как ни настораживали всякие невероятности, а никак не удержаться от искушения рваться, брести в глубь пробужденного леса, навстречу беде. Туда, туда, в чащу, через голые, хлещущие по резиновым сапогам кустарники, через ртутные от студеной воды бесчисленные маленькие, точно многократно увеличенная капля, озерца! Лишь пожалел Степик, обернувшись на зов дружка, что остаются на коричневой палой листве глубокие вмятины и что по этим следам обязательно найдешь апрельское море и корабль.