Магдалина Сизова - «Из пламя и света»
— Да-а… — смущенно промолвил Белинский. — Как же я рад, что тогда ошибся! Андрей Александрович, я вас буду умолять — дайте мне эти стихи на один вечер — на единый вечер, умоляю вас! — только на сегодня!
Краевский, не сдаваясь сразу, смотрел на рукопись.
— На один вечер? — в нерешительности повторил он. — А вы их перепишете? Это было бы неплохо, потому что у этого сумасшедшего гусара часто не остается даже черновика.
— Я перепишу тотчас же, клянусь вам!
Белинский бережно, с какой-то нежностью взял маленькую рукопись из рук Краевского и, убрав ее, задумчиво промолвил:
— Печаль о нынешнем поколении, о котором столько пишут и в статьях и в заметках, присуща нашей эпохе и даже самим представителям этого поколения — разумеется, лучшим из них. А это говорит за то, что в этом поколении есть и здоровые начала, несущие в себе новую жизнь. Но никто не сумел бы лучше, мудрей, глубже вскрыть болезнь своего времени, чем автор этой «Думы».
— Никто, — повторил Краевский.
— Ну что же, Андрей Александрович, теперь мы с вами можем сказать, что держава поэзии русской не осталась без наследника!..
ГЛАВА 21
Получивший прощение 7 декабря, Раевский вернулся только весной. В вечер его приезда Лермонтов вбежал к нему в дом и, как был — в шинели, промокшей под весенним дождем, бросился ему на шею. И хотя Святослав Афанасьевич знал горячность его натуры, знал, как горевал он, упрекая себя за то, что стал невольной причиной его ссылки, он был растроган глубокой радостью своего молодого друга.
— Прости, милый, прости!.. — повторял Лермонтов, глядя на Раевского полными слез глазами. — Ты из-за меня столько перенес!..
— Нет, Мишель, нет, уверяю тебя. Просто мое начальство меня не любило и воспользовалось случаем, чтобы удалить меня из департамента.
В этот же вечер Лермонтов по старой памяти дал Раевскому самый подробный и точный отчет обо всем, что написал, и до глубокой ночи рассказывал ему о Кавказе и о своих кавказских встречах.
— Теперь ты самим Жуковским признан наследником Пушкина! — сказал Святослав Афанасьевич, увидав у Лермонтова экземпляр «Ундины» с собственноручной надписью Жуковского и узнав, что и Жуковский и Вяземский очень хвалили «Тамбовскую казначейшу», которая была напечатана в дорогом сердцу Лермонтова «Современнике», основанном Пушкиным. Прочитав его поэму, эти два друга Пушкина сами и отдали ее в «Современник».
— Наследником? — усмехнулся Лермонтов. — Нет, далеко мне до Пушкина, Святослав Афанасьевич!
Он умолк, нахмурился, и Раевский поспешил перейти к другой теме:
— К нам в Олонецкую губернию мало доходило сведений о литературных делах. Чем занят сейчас Чаадаев? Я все думал о его страстном «Философическом письме» в «Телескопе» и там, в одиночестве, вспоминал пушкинское стихотворение и твои взволнованные строки:
Свершит блистательную тризнуПотомок поздний над тобойИ с непритворною слезойПромолвит: «Он любил отчизну!»
И боюсь, что ты прав: его высокий патриотизм оценят только в будущем.
— О Чаадаеве давно уже никто ничего не слышал, — ответил Лермонтов. — Знаю только, что, даже когда его объявили сумасшедшим, он мужественно молчал в ответ на все поклепы и обвинения. А «Телескоп», как тебе известно, закрыт, Надеждин сослан в Усть-Сысольск…
— Знаю… — вздохнул Раевский — Да… Чаадаев — человек большой внутренней силы… Слушай, а как с книгой Булгарина «Россия в историческом, статистическом, географическом и литературном отношениях…»? Наверно, лежит в лавках, несмотря на дешевизну и беспардонную саморекламу Фаддея в «Северной пчеле»? Слухи об этом «замечательном творении» дошли до Олонца. Ведь этакий подлец — Россию продает во всех смыслах и пишет о ней тоже во всех смыслах! Эх, нет на него больше Пушкина! Хоть бы ты хлестнул его эпиграммой!
— Да я написал, — неохотно сказал Лермонтов, — но получилось не то… Прочти вот, она у меня здесь.
Раевский взял из его рук записную книжку.
Россию продает ФаддейИ уж не в первый раз, злодей.
— Ловко, — засмеялся он.
— Нет, Святослав Афанасьевич, Пушкин бы лучше сказал — острее, сильнее!
— Ну и тебе, Мишель, бога гневить нечего: в двадцать четыре года ты уже знаменит и прославлен. Я горжусь тобой!
— Что, — засмеялся Лермонтов, — ты и не подозревал у меня гривы? Я ведь с некоторого времени — лев и потому каждый день должен ездить на балы. В течение месяца на меня была мода, меня отбивали друг у друга. Это по крайней мере откровенно: не правда ли? Самые хорошенькие женщины добиваются у меня стихов и хвалятся ими как триумфом. Тем не менее я скучаю. Не странно ли, не смешно ли, что та самая знать, которая была так оскорблена моими стихами «Смерть поэта», теперь наперебой зовет меня в свои салоны, где я задыхаюсь от никчемных разговоров и развлекаюсь, притворяясь влюбленным по очереди во всех великосветских красавиц.
— А на самом деле?
— Что на самом деле? — переспросил Лермонтов.
— Я хотел бы знать, кому же ты отдаешь свое сердце по-настоящему? Неужели оно остается безучастным ко всем твоим успехам?
Что-то дрогнуло в лице Лермонтова, и, точно нехотя, он ответил:
— Ты сказал «по-настоящему», а я этого касаться, признаюсь тебе, опасаюсь. Я недавно простился с этим «настоящим», а все остальное… Что же тебе сказать о нем? Оно может иногда задевать, иногда радовать и волновать, но в конце концов пролетает мимо, не касаясь души. Так-то, мой друг! — закончил он, вставая.
Но уходить медлил, в раздумье остановившись в дверях.
— Да, опоздал я, Святослав Афанасьевич, и простить себе этого не могу.
— Ты это о чем, Михаил Юрьевич?
— А вот о чем. Где я был в тридцать шестом году, когда вышел первый номер пушкинского «Современника»? Ведь какие имена там стояли, кто печатался! Лучшие из лучших! Гоголь, Крылов, Жуковский, Вяземский, Баратынский, Языков и потом Кольцов… Я знаю, по сравнению с ними (уж о Пушкине не говорю) я был тогда только начинающим учеником. Но все-таки как жаль! Ведь среди них тогда сияло солнце пушкинского гения. А теперь в журналах застой и такая мертвечина! И все боятся каждого слова. А я…
— А ты, — перебил его Раевский, — уж не ученик теперь.
— Ты забываешь, что я гусар лейб-гвардии. Имею ли я право быть членом такой семьи? Ты, к счастью, не испытал военно-придворной службы. А я в ее тисках, и на отставку надежды мало.
Да, как и в юнкерские годы, ему теперь опять приходилось жить двойной жизнью.
«Большой свет» открыл перед ним свои двери, приняв его по безмолвному, но общему согласию в число своих полноправных членов.
Но «большой свет» требовал игривости ума и легкости чувства. И потому после салонов и блестящих балов он бежал к себе, в уединение, или в тесный круг немногих друзей, которые его понимали, чтобы там, скинув светскую маску, стать опять самим собою.
Он не звал их к себе и не имел своей целью создание кружка. Они сами приходили к нему — и незаметно создавалась вокруг него группа людей, политические и общественные убеждения которых не годились для светских салонов.
Но он уходил и от них в те часы, когда охватывала его непреодолимая жажда творчества.
В такие дни, а чаще в такие ночи, он запирал свою дверь, и даже Монго не удавалось вытащить его из кабинета.
* * *Прав был Раевский, говоря, что не только «большой свет» открыл теперь перед Лермонтовым свои двери, — литературный Петербург увидел в нем русского поэта первой величины. После стихов на смерть Пушкина, прогремевших по всей России, и Жуковский, и Вяземский, и все те, кого Пушкин объединил вокруг своего «Современника», следили за судьбой молодого поэта и за всем, что удавалось ему пересылать с Кавказа то Святославу Афанасьевичу, то Краевскому. И потому привезенная Лермонтовым с Кавказа и собственноручно переданная им Жуковскому «Тамбовская казначейша» сразу попала в «Современник». «Демона» еще никто не читал, но разговоры и слухи об этой поэме распространялись в литературном кругу Петербурга и усиливали интерес к ее автору.
Но, видя это, поэт, строгий к себе и прежде, становился еще взыскательней к каждой своей строке.
ГЛАВА 22
Лермонтов еще раз перечитал страницы, сложил их аккуратной стопочкой и, бросив взгляд на те, которые еще были разложены на диване, вышел на маленький балкон. С Невы веял свежий ветерок. Он с наслаждением вздохнул полной грудью и долго, не в силах оторвать взгляда, всматривался в перламутровый полог ночного неба.
Внизу по тротуару гулко простучали торопливые шаги. Лермонтов наклонился над чугунной решеткой балкона и увидел Шан-Гирея. Видно, интересным был вечер у Виельгорских, если Аким так поздно возвращается домой. А он только было подумал, что можно, пожалуй, погасить свет и ложиться. Но Аким непременно зайдет к нему поговорить перед сном.