Три куля черных сухарей - Михаил Макарович Колосов
Но следующего утра для Глазунова уже не было. Той же ночью, когда он, проводив Дашу, стоял с ней у ее дома, налетели бандиты и убили его. Дашу тоже били, но она осталась жива…
Весть эта уже с самого раннего утра несколько раз облетела весь поселок, обрастая правдой и неправдой о случившемся.
Преступление свершилось страшное, оно всколыхнуло старых и малых, врагов и недругов — равнодушных не было: Глазунова знали все, это была фигура — деятельная, энергичная и умная.
Но больше всех этой смертью, кажется, был потрясен Васька. Только вчера он видел его своими глазами — живого, красивого, правда, немного грустного от неудачи с новым клубом, но, как всегда, волевого, целеустремленного, и вдруг сегодня его уже нет. Не веря ушам своим, Васька помчался к Николаю. Он нашел его в старом клубе, в красном уголке, перед белым полотном, натянутым на большом подрамнике. Перед ним на столе лежала разлинованная на квадратики фотография. Васька взглянул на карточку и узнал на ней Глазунова — молодой, веселый, улыбающийся.
Гроб с телом Глазунова установили в старом клубе, в зале, на высоком постаменте, обитом красным с черными полосами полотном и украшенным зелеными сосновыми ветками, привезенными из Славянского леса. У постамента и у сцены стояло много венков с красными и черными лептами.
На сцене, окаймленной черным крепом, в рост человека — портрет Глазунова.
Жужжит, бьется о стекло мохнатый шмель, ищет выход на волю и никак не найдет его. И невдомек ему спуститься ниже одной шипкой — там открыто окно, оттуда тянет запахом цветущей акации и пыльной улицы, оттуда заглядывают ветки молодых тополей.
Устанет, опустится обессиленный на поперечную рамку, отдышится, побегает взад-вперед и снова заводит свой мотор. Взревет самолетом, сделает круг по залу, над стоящими у стен в скорбном молчании родными и друзьями, над покойником, утонувшим в цветах — живых и бумажных — и опять к окну, об стекло тук-тук…
Следит за ним испуганными глазами Настя — клубная уборщица, крестится украдкой, шепчет молитву, просит бога помочь глазуновской душе вырваться на волю. «Ишь как мается, как бьется грешная душенька его… Правильно, знать, в старину делали — потолок прорубали, чтобы облегчить выход душе… Прими ее, господи… Ишь, ишь бьется. То-то — грешная…»
Обессилел совсем шмель, хочет взлететь — не хватает силенок. Заводит мотор — не заводится, тут же глохнет. Дышит тяжело. Отдышался, завелся, полетел по залу, присел на цветы у подножия гроба, обрадовался — думал, на волю вылетел. Стал бегать по цветам, запускать хоботок вместе с бархатной головкой в чашечки цветов и вдруг, рассерженный, взлетел: не те цветы, сухо в чашечках, — стрелой к окну и об стекло тук-тук…
— О, господи! — крестится Настя.
— Будя, дура несознательная, — шепчет ей сердито Саввич, облокотившийся на палку. — Обнаковенный шмель, а ты черт-те што придумала. Как была с придурью, так и осталась.
— Дурак кривобокий… — огрызнулась Настя и перекрестилась уже не украдкой, а медленно, размашисто и пошла к выходу.
Заиграл оркестр. Тихая и скорбная музыка разлилась по залу. Заплакала на стуле у высокого гроба женщина в черном — мать Глазунова, нагнулась над ней приехавшая из города дочь, утешает. Стоит рядом высокий кудрявый парень в военной форме — младший брат Дмитрия. Глаза у него заплаканные, губы по-мальчишечьи дергаются. Чтобы не разрыдаться, кусает нижнюю губу, крепится, ни на кого не смотрит: встретится глазами, увидит сочувствие — и не сдержать потом слез. Чуть в сторонке стоит, склонив голову, Даша. На ней черная кружевная шаль, которая делает ее еще более красивой. Все жалеют Дашу — осталась ни невеста ни вдова. К ней подошел старший брат Дмитрия — Григорий, который тоже жил и работал в городе, где он был каким-то большим областным начальником. Подошел к Даше, стал что-то шепотом говорить ей…
Каждые пять минут сменялся почетный караул. Железнодорожники, рабочие кирпичного завода, колхозники, представители различных районных организаций, председатели колхозов района, друзья, родственники… Сколько их, людей искренне скорбящих, собралось сегодня здесь, чтобы проводить Глазунова в последний путь! Если бы он мог хоть на секунду, хоть краешком глаза взглянуть на окружающих, он немало удивился бы и воскликнул: «Друзья мои хорошие, как вас много!.. Спасибо вам…»
Льется траурная музыка. Она то совсем затихнет, то вдруг взлетит на скорбных потах, взорвется, замечется, терзаясь в безутешном горе, и, пометавшись, обессиленная, падает, тихо всхлипывая. А когда стихает, слышно, как перешептываются столпившиеся женщины, слышна суета каких-то приготовлений в фойе.
В почетном карауле встал секретарь обкома. Высокий, стройный, при черном галстуке и в черном костюме, с траурной повязкой на рукаве, он встал там, где только что стояла в черненьком платочке свинарка-пенсионерка, стахановка из местного колхоза «Путь к социализму». Он стоял в скорбном молчании, а Васька смотрел на него и думал: «Как хорошо, что сам секретарь приехал на похороны…»
В полдень уставшие музыканты прекратили играть, сложили трубы прямо на пол, пошли за кулисы курить. Наступила минутная тишина, а потом засуетилась толпа, расступились — принесли специальные носилки. Несколько мужчин переставили гроб с постамента на носилки и оглянулись по сторонам, ожидая дальнейших распоряжений. Повисла на руках своих детей совсем обессиленная мать Глазунова.
Вошел Иван Егорович Степанов, за ним секретарь райкома комсомола с бархатной подушечкой — на ней поблескивала награда Глазунова — орден боевого Красного Знамени. Степанов поторопил замешкавшихся парней с портретом. Большой портрет Глазунова в черной рамке, который они несли со сцены, мешал им пройти сквозь узкий людской коридор. Наконец они пробрались на середину, повернулись лицом к выходу. Иван Егорович окинул в последний раз процессию, приподнялся на цыпочки, кивнул кому-то. И в тот же миг ухнул барабан, взвыли медные трубы, зарыдали контрабасы. Парни с портретом медленно двинулись к выходу, за ними — секретарь с орденом на подушечке.
Осторожно подняли гроб, понесли.
Вскрикнула Даша и тут же закрыла себе рот влажным от слез носовым платком, уткнулась лицом в мокрые ладони.
Мальчишки повисли на заборе, на деревьях, смотрят, как выстраивается процессия. А когда она наконец тронулась в путь, попадали перезрелыми плодами на землю, сыпанули воробьиной стаей вперед. Обогнали толпу, поравнялись с оркестром, залюбовались причудливо изогнутыми трубами, вздрагивая при каждом буханье барабана. Заметили, что два трубача играют с перерывами: они то и дело опускают свои трубы, о чем-то разговаривают между собой и даже улыбаются. Побежали дальше. От гроба — подальше — бочком, бочком, по-над самым забором, догнали парней с большим портретом. Думали