Томиэ Охара - Ее звали О-Эн
Чтить чистоту и умереть за правду —
Так в старину учили мудрецы.
(Перевод А. Ахматовой.)
Эта мысль мне близка — видно, так судил рок. Нет, это не смирение — я принимаю это но доброй воле. Здесь, в темнице, тело наше сковано. Но дух свободен. Здесь перед нами раскрылись все формы духовной жизни, и потому наше существование достойно человека. Да, мы живем в заточении… Что ж, таков истинный облик властителей. Но здесь существуют и привязанности, и земные страсти… (Брат бросил беглый взгляд на клетку господина Кинроку.) Здесь свой маленький мир, точь-в-точь такой, как и повсюду, здесь мир людей… Даже если бы мы жили на воле, в том, внешнем мире — не все ли равно? Мир, окружающий человека, так же тесен, как наша темница. Да, это так, всегда и повсюду… Ведь люди, живущие на свободе, нередко сами уходят от мира, становятся отшельниками… Что ты на это скажешь, Эн? Задумывалась ли ты над тем, что находятся люди, которые сами лишают себя свободы, добровольно покинув мир?
— Это потому, — ответила я, подумав, — что такая жизнь им по вкусу. Каждый понимает свободу по-своему. А я так мечтаю взглянуть на этот греховный мир, который оставляют монахи, и хоть немножко пожить там…
Мне вдруг захотелось рассмешить брата, напомнив ему слова Сэй-сёнагон (Сэй-сёнагон— придворная дама, жившая на рубеже Х — XI вв., автор прославленной классической книги «Записки у изголовья».):
«О проповедник, бесчувственный деревянный чурбан!..»
И еще мне хотелось добавить: «Господин Кисиро говорит, что женщинам недоступны глубокие мысли, зато у мужчин они так глубоки, что напоминают темную бездну, в которой ничего нельзя разглядеть…»
После этого разговора я поняла, что судить поступки отца нам запрещено.
Не потому, что это нарушало заповедь почтения к родителям. Сомнение в деяниях отца, в его величии потрясло бы самые основы нашей жизни в заточении, которая длилась уже больше двадцати лет, лишило бы ее смысла и не принесло бы нам ничего, кроме глубокого разочарования и отчаяния.
Очевидно, господин Кисиро считал, что нужно любой ценой уберечь нас, младших сестер и братьев, от малейших сомнений на этот счет. Ибо от такого разочарования и от отчаяния, которое за ним последует, может исцелить только смерть.
Вот почему брат, казалось, принял решение смиренно преклоняться перед отцом. Я понимала, что меня обуревает гордыня, но притворялась, будто вовсе не замечаю этого.
Господин Кисиро был человеком светлого ума и большой души. Моя любовь к нему напоминала почти влюбленность. И брат, я знаю, тоже любил меня. Наши души сливались воедино, совершенно забывая по временам, что мы брат и сестра.
Но сейчас каким-то уголком моей памяти я с большей нежностью вспоминаю несчастного господина Кинроку, его буйство, его непристойные вопли. И он кажется мне ближе и роднее Кисиро.
Пока он был здоров, я относилась к нему совершенно равнодушно, пожалуй, даже чуть презирала, хотя и безотчетно. Но когда он потерял разум, он стал мне дорог. В сущности, это был скромный, застенчивый человек, с добрым сердцем и легко ранимой, слабой душой.
Нет, он ничем не походил на твердого, сильного духом господина Кисиро, всегда владеющего собой. Это был слабый человек, дитя природы. Вот за нее-то, за эту слабость, я и любила несчастного господина Кинроку — а иногда так ненавидела, что готова была убить своими руками. В это жгучее, знойное лето господин Кинроку постепенно слабел. Он больше не сотрясал в исступлении решетки своей клетки-тюрьмы, перестал оглашать весь дом дикими выкриками и воплями и, обессилив, проводил дни в полузабытьи. А однажды утром, ранней осенью, его нашли мертвым — в неясном свете зари, тускло освещавшем клетку, он лежал бездыханный, похожий на какого-то зверя. На рассвете, когда от остывших за ночь циновок уже веет первыми осенними холодами, он лежал в своей клетке, неприглядный и изможденный, словно семидесятилетний старик. А ему было всего тридцать три года…
ГЛАВА II
НЕНАВИСТЬ
Смолкли вопли господина Кинроку, клетку убрали, и одинокое строение, затерянное в горном краю, окутала скорбная, пронзительная, почти звенящая тишина.
Вдали над карнизом кровли виднелись горные склоны, покрытые красными кленовыми листьями ослепительной красоты. Мне исполнилось двадцать три года.
С каждым днем я все больше стремилась узнать, что за человек был отец. В этом крылся для меня и смысл моего рождения на свет, и причина заточения в темницу.
Случалось, матушка или кормилица невзначай упоминали об отце или вспоминали разные мелочи из его жизни — я с жадностью прислушивалась даже к этим мимолетным рассказам.
До совершеннолетия отца звали Сахатирó, детство у него было трудное. Он родился в области Банею, в городе при замке Химэдзи (В феодальной Японии города часто возникали вокруг княжеских замков.), когда отец его, Кагэю Ямаути, уже стал рóнином (Ронинами назывались самураи, ранее состоявшие на службе у какого-либо феодала, во потом по разным причинам потерявшие эту службу.)
Затем семья перебралась в Киото, и здесь Кагэю умер, оставив жену и четырехлетнего сына в горькой нужде. После смерти мужа вдова с ребенком скиталась в столице и в окрестностях; нередко случалось, что мать и сын попросту голодали.
Между тем в прошлом Кагэю, самурай клана Тоса (С а м у р а й-дворянин; в феодальной Японии, кроме владений центрального правительства, существовали отдельные княжества (кланы), управление которыми было доверено местным феодалам-князьям.), состоял на службе и получал жалованье в двадцать тысяч коку зерна. Он доводился родным племянником князю Кадзутоё Ямаути, первому властителю клана — богатой вотчины с доходом в двести сорок тысяч коку риса. Судьба Кагэю сложилась так несчастливо отчасти по его собственной вине.
Мне хотелось подробней узнать историю нашего деда— казалось, между личностью Кагэю и внезапной опалой, постигшей в конце жизни отца, была какая-то неуловимая связь.
…Кагэю, старший сын и наследник самурая Гонносин Нонака и его жена Го Ямаути, родился в 1-м году эры Тэнсё (1573 г.), когда ода Нобунага (Ода Нобунага— диктатор Японии, возглавивший в конце XVI в. борьбу против местных феодалов. Войны, которые вел Нобунага, положили конец феодальной раздробленности, междоусобицам и открыли эпоху абсолютизма.) разгромил войско сёгуна (С ё г у н — верховный воинский титул в феодальной Японии; с установлением абсолютизма сёгуном именовался верховный правитель, возглавлявший центральное правительство. Титул сёгуна переходил по наследству.) Асикага и власть в стране и юридически а фактически перешла к дому Нобунага. Семи лет Кагэю потерял отца и рос под надзором матери и дяди с материнской стороны, князя Кадзутоё Ямаути. Дядя любил племянника, пожаловал ему родовое имя Ямаути и содержание в три тысячи коку риса.
После гибели рода Тёсокабэ князь Кадзутоё стал властителем клана Тоса, и Кагэю получил владения в местечке Накамура, в уезде Хата, с жалованьем о двадцать тысяч коку. В будущем ему была обещана прибавка — еще десять тысяч.
Но к этому времени счастье отвернулось от Кагэю.
У князя Кадзутоё не было сыновей, и он любил племянника, словно родного сына. Все считали Кагэю будущим зятем князя, мужем его любимой дочери. Никто не сомневался, что он станет наследником.
Эта перспектива вовсе не улыбалась Сюриноскэ, младшему брату князя.
Однако случилось так, что княжна еще ребенком трагически погибла под обломками здания во время землетрясения в 13-м году эры Тэнсё (1585 г.)
Впрочем, смерть княжны еще не означала, что у Кагэю нет другой возможности стать наследником.
Но когда ему исполнилось двадцать лет, у Сюриноскэ родился долгожданный сын и наследник Тадаеси. Таким образом, ко времени
вступления Кадзутоё во владение землями Тоса стало очевидно, что наследником дома Ямаути будет младенец Тадаёси.
В 10-м году эры Кэйтё (1605 г.) князь Кадзутоё удалился от мирских дел, и четырнадцатилетний Тадаеси стал владетельным князем Тоса. Вскоре старый князь умер, и Сюриноскэ, как опекун юного князя, фактически забрал всю власть в свои руки.
В ходе этих событий Кагэю оказался в доме Ямаути как бы на вторых ролях и по занимаемой должности, и по кровным связям — он был родственником по женской линии.
Природа наделила Кагэю суровым и непреклонным нравом — он был живым олицетворением так называемого «нрава Нонака». Вдобавок от матери, Го Ямаути, он унаследовал гордость и вспыльчивость.
Он был на редкость молчалив, жена и дети зачастую по целым дням не слышали от него ни единого слова. Любил науку и глубоко постиг философию дзэн, не чужд был искусству — увлекался театром «Но» (Театр «Но» — классический японский театр, расцвет которого относился к XIV–XV вв., был популярен среди дворян-самураев.)