Роман Шмараков - Овидий в изгнании
Нехороший человек заглянул и признался:
– Да, имеет место. Смотри, дорогая, с какой пользой провели мы ночь, – отнесся он к жене. – Спали бы сейчас, как дураки, но благодаря этой беседе мы узнаем столь же много нового, сколь и полезного в разгадывании кроссвордов.
– Остается только приветствовать такие конкурсы и шарады, – говорит жена, – которые в увлекательной форме освещают для нас историю родной страны.
После таких занимательных бесед идут они спать. Шахтера кладут в зале на раскладушке, а сами возвращаются в спальню.
Жена шепчет:
– Андрюша, ты следи за ним. Диковинный этот твой приблудный шахтер. С палтусом вытворяет черт-те что, Го Мо-жо зачем-то знает. Не к добру это все. Как пить дать, столовое серебро сопрет.
– Не поникай духом, – говорит ей нехороший человек. – Мут ферлорен – аллес ферлорен, мне это в школе говорили. Сейчас я встану, вооружусь топором и посмотрю, что там еще у него в карманах залежалось.
Встал он и на цыпочках, занеся топор над своей коварной головой, прокрался в зал. Я хотел бы сказать, что бледная луна освещала его нечестивые черты, но луна наверху, а там, в подземном мире, совершенно другой набор ценностей. Шахтер, поработав земле, тихо дышал во сне, вытянув поверх одеяла натруженные руки, а штаны его были брошены на пианино. Нехороший человек бесшумно взял их и нырнул в карман. Сигареты «Бонд» и спички балабановские с этикеткой из серии «Громкие заказные преступления Золотого кольца России». Изображен Углич, Иуда-Битяговский и преступная мамка. Подписано: «Кто подкупал напрасно Чепчугова? Если Вы знаете правильный ответ, звоните нам… стоимость одного звонка…» Не стал дальше читать. Следом из кармана потянулись наручники металлические хромированные, на астеническое телосложение, новогодняя электрическая гирлянда с бесплатным подключением, «Круглый год» на 1951 год, с портретом Сталина и албанской сказкой про козу, вантуз, золотая тетрадрахма царя Лисимаха и еще немного мелочи. Потом какая-то дрянь прилипла к пальцам, нехороший человек вытерся о пианино и перешел штудировать левый карман. Там были: две крестовые отвертки, пачка соли, открытка с изображением санатория в Пицунде и подписью: «Дорогому Пашеньке от бабушки в день 75-летия», подарочное издание таблиц Брадиса, шандал с зажженной свечой из тюленьего сала, оперативный план цитадели Самарканда, со стрелкой близ северных флешей и надписью по-монгольски: «Мы здесь», вырезки публикаций Бориса Полевого из журналов «Полезное увеселение» и «Харьковский Демокрит» («Читающий человек», – пробурчал нехороший человек) и наконец клетка с хомячком. Нехороший человек ее поднял и посмотрел на просвет. Хомячок бесконечно бежал в колесе, и его радушное лицо не выказывало признаков усталости. На клетке было приписано: «Звать Блюмкин. Отзывается также на клички Бомбист и Мирбах. С руки не кормить, отгрызет. А в общем, хороший товарищ и благодарный слушатель». «Товарищ, говорите, – задумчиво произнес нехороший человек. – Ну, посмотрим». Он пошел в ванную и, топором перерезав хомячку глотку, дал крови стечь. Потом, зажав вытянувшееся в смертной истоме тело меж двух пальцев, он вошел в спальню и сказал: «Все равно уже вставать пора, так ты, мать, возьми это вот животное и зажарь-ка дорогому гостю, да расстарайся, черного перцу не забудь, они это любят». Клетку с приотворенной дверью он сунул шахтеру обратно в карман и лег отдохнуть на полчаса.
Шахтер вышел к завтраку умытый и посвежевший, фонарь его горел утренним светом, а на груди его мерцала медаль «За трудовые заслуги».
– Как хорошо я у вас спал, – говорит он. – Покойно, как дома, и совершенно без сновидений, а то обычно, знаете, всякая дрянь снится, то кладбище разроешь с живыми мертвецами, то встречный план недовыполнишь.
– Пожалуйте к столу, – приглашают его.
Сел он за стол. Откусил и разжевал.
– Какое, – говорит, – мясо удачное. Это курица или поросенок? И перец с таким тонким вкусом. Для нас, простых шахтеров, это первое дело. Борис Полевой это хорошо прочувствовал в своем творчестве, его сейчас недооценивают, но я считаю, это наносное. Я вам немного прочту, у меня с собой.
И полез в карман.
Ищет, и лицо его напряглось и окаменело.
– Странно, – говорит он.
– Что такое? – интересуется нехороший человек.
– У меня хомяк есть, я без него никуда. Это мой, так сказать, талисман, и в тяжелые моменты рабочего дня его сердчишко, бьющееся в моих штанах, напоминает, что есть в мире душа, где я живу. А теперь, видите, пусто. – И показывает клетку; дверь ее открывается и закрывается со скрипом.
Все ахают.
– Сбежал, должно быть. Неблагодарные они, – высказалась жена. – Все в лес смотрят.
– Мой не таков, – сурово возразил шахтер, и свет его заволокся траурным сумраком. – Мой был мне верен.
А нехороший человек суетится, заглядывает то под стол, то в китайскую вазу и вообще всем сердцем сочувствует драме скупого на эмоции мужчины.
– Ба! поглядите-ка, – восклицает он, подымаясь из-под серванта. – Он вам записку оставил. Его, должно быть, Блюмкин звали?
– Да. В честь деда.
– Точно, он. Вот, изволите слышать. «Дорогой мой человек! Долгие годы провели мы вместе, и где был один из нас, там непременно был другой. Мне горько говорить об этом, но в последнее время меня преследует мысль, что я для тебя – лишь сигнал, призванный свидетельствовать о повышенной концентрации метана в забое. Всем сердцем сочувствуя отечественной горнодобывающей промышленности, я, однако, не хочу, чтоб моя жизнь была лишь средством ее развития. Я ухожу. В лучшем мире, в царстве целей, мы встретимся вновь, и, надеюсь, узнаем друг друга. Твой до гроба Блюмкин, он же Мирбах».
Шахтер перечел.
– Почерк, кажется, не его, – сказал он. – Выносные линии более плавные и наклон не больше десяти градусов.
– Ну, знаете ли, почерк вообще вещь текучая, а в кризисные моменты изменяется до неузнаваемости, – замечает нехороший человек. – Поэтому результаты графологической экспертизы неохотно принимаются судом в качестве свидетельства, и тут, я вам скажу, столько еще спорных моментов…
И тогда шахтер преобразился. Он ударил об стол своей огромной ладонью, и стол переломился надвое. Он поднялся со стула, и фонарь померк в свете его полыхнувших глаз.
– Андрей Иванович, – сказал он, – слышал ли ты, что преступник обычно желает, чтобы в мире не было богов?
– Это почему так? – нервно осведомился Андрей Иванович, делая вид, что он, как человек интеллигентный, не замечает ни судьбы стола, ни перспективы ее разделить.
– Потому, что, когда доходит дело до неизбежного суда и, оборачиваясь, он созерцает чреду своих преступлений, он предпочел бы, чтоб в мире не было ни справедливости, ни ее гарантов. Обернись, Андрей Иванович!
Андрей Иванович обернулся, подозревая, что со спины закрадываются пособники шахтера.
– Что у тебя позади, кроме злодейств? Загляни в свое сердце, если не боишься его смрада. Тебе ли желать встречи с богами? Но боги, Андрей Иванович, есть. Они есть, и не спят в небесах, а ходят среди вас, испытывая, храните ли вы любовь и благочестие. Ты думаешь, кого, мечтая поглумиться всласть, пустил ты в дом? Ночи и теней я судия, для которого вьется пряжа судеб! Я царь Плутон! – страшно прогремел он и взглядом разметал обломки стола. – Мне все подвластно, я же ничему!
– Я что-то слышал такое, – туманно сказал Андрей Иванович, в обморочном расположении духа оползая вдоль серванта. – Что может собственных Плутонов российская земля рождать. Это в школе меня учили. Родила, значит, наконец, дай ей Бог здоровьичка.
Бережно поднеся тарелку к лицу, владыка Эреба дохнул в нее теплым дыханием, и распластанный по ней антрекот с маринованными грибочками подпрыгнул, свернулся, оброс шерстью и юркнул хозяину в левое ухо.
– Место, Блюмкин, – одобрительно сказал шахтер и обернулся к обличенному и беззащитному Андрею Ивановичу. – Твое поприще свершено. Я найду тебе достойную казнь. Пять минут на сборы. Военный билет и смену белья.
– Нет! – закричал Андрей Иванович.
– Нет! – закричала его жена и сообщница преступлений.
Шахтер покачал головой, и дом шатнулся.
– Сопротивление при задержании, – отметил он. – Ну, смотрите, товарищи. Я предлагал, как лучше.
И по гардине побежал зеленый огонь. С удивительной быстротой он перекинулся на телевизор, оставив несколько хрупких угольков от диктора первого канала, рассказывавшего про одуванчики на Кубани, пожрал китайскую вазу и громыхнул, как взрыв, объяв разом всю комнату. Супруги с опаленными спинами вынеслись в коридор. Шахтер, сатанически хохоча, стоял среди пышных роз и лиан пожара, и хомяк, обвивший лампу у него на голове, пронзительно кричал вслед убегающим:
– Ты, мать, или научись чернушки вымачивать, или приличным людям их не предлагай, а то в них лежать противно!
Андрей Иванович выскочил из подъезда и, не разбирая путей, опрометью кинулся прочь; адский вихорь свистел в его ушах, и подземные филины, разбуженные диким бегом, провожали его уханьем, тяжело носясь меж сталактитов. Наконец он стал, вывесив язык набок. «Ну, оторвались, кажется», – хотел он сказать жене, но вдруг увидел, что жены нет и сказать ему нечем. Его лицо, привыкшее к притворству, вытянулось в жарко дышащую пасть, из которой несло мертвечиной, по ногам колотился хвост, весь в серой шерсти, а ногти, прорвав тапки с зайчиками, симметрично скребли обугленную землю. Печень была девственно здоровой, а мигрени бесследно ушли. Он поднял желтые глаза туда, где была бы луна, если б он жил на пятом этаже, и завыл в ее предполагаемом направлении».