Сусанна Георгиевская - Серебряное слово ; Тарасик
Из лунной, металлической дороги вынырнула черная плоская голова дельфина… другая… третья… Не иначе им тоже понравилась музыка.
С прибором в руках (такой прибор называется секстантом — с его помощью определяет в море, по звездам, свой путь корабль), деловитой, короткой походкой, будто забыв про маму Тарасика, вышел из рубки штурман, а за ним матрос, которого подменил другой рулевой.
Они остановились на мостике, рядом с мамой Тарасика. Стояли все трое, в темноте, между морем и небом. И если бы мы могли превратиться в нерпу и поглядеть на них со стороны, нам бы, пожалуй, могло показаться, что они летят. Летели их волосы и полы маминого старенького пальтишка.
— Идем в высокие широты! — протянув вперед руку, глубоко вздохнув и поглядев на маму Тарасика, задумчиво и очень красиво сказал штурман.
— А дельфины, дельфины-то!.. — прыснув, подхватил Королев. — Глядите!.. Ишь ты, любители! Уважают пение, стало быть. А если б, к примеру, вальс, так они сейчас же в волне заиграли бы, заиграли…
— Уж прямо!
— Он не смеется, — с тихой, счастливой улыбкой ответил штурман. И опять протянул вперед руку, в которой держал секстант. — Вы у нас, пожалуй, еще не такое увидите, Искорка… Море — стихия!.. Море…
— Ва-аляй, артист! — раздался за плечами штурмана голос, который сразу перекрыл собою музыку радио. — Механики там меняют хода!.. А вы… А вы…
И человек захлебнулся собственным дыханием.
Это был капитан. С его плеч слетала наспех накинутая куртка. Страшно вздымались ее пустые рукава. В глазах капитана стояли слезы. То ли их высекла из глаз боль, то ли тот самый бриз, который так весело трепал вихры его третьего помощника.
Капитан задыхался. Громада его тяжелого, квадратного тела дрожала от ярости.
Танкеру не грозила авария. Но шестое чувство старого моряка уловило легчайшее, едва приметное изменение в ходе танкера.
И все, что привык уважать старик, все, чему служил и отдал жизнь, — гавани, которые перевидал, семью, с которой столько раз расставался, — все это он пожелал поставить на счет своему третьему помощнику.
— Не моряк, а калоша! — бешено сказал капитан. — На берег!.. Спишу!..
И покосился в сторону мамы Тарасика.
Его дрожащая от злости рука нащупала поручень трапа. Грозно и страшно взвились над палубой в последний раз рукава его наспех накинутого черного во тьме кителя.
Прозвонил телефон.
— Да, да, — взяв трубку, осекшимся голосом ответил третий помощник. — Упустили масло? Ага. — Из-под морской фуражки беспомощно свисал хохолок.
«Одиннадцать часов, тридцать минут. Слушайте последние известия», — сказало радио.
И голос диктора понесся над морем, в торжественную и величавую тишину ночи.
Глава третья
На лице у штурмана было то затаенное, застенчивое, скрытое и вместе глубокое чувство обиды, которое так хорошо знала мама Тарасика. Взгляд исподлобья. Чуть-чуть дрожат губы. Значит, люди не вырастают? И в двадцать остаются четырехлетними?
Она ушла не оглядываясь с капитанского мостика и долго стояла одна на корме. Луна освещала море, но мама не видела луны. В море зажегся маяк. Но она даже не приметила его красного огня.
Время было, однако, позднее, надо было ложиться спать. И мама спустилась к себе в каюту.
Это была каюта дневальной и уборщицы (маму Тарасика пристроили к ним).
Когда она открыла маленькую белую дверь, обе женщины, полураздетые, уже сидели на своих разобранных койках и готовились ко сну.
Перекинув через плечо короткую косу, дневальная ее расчесывала и что-то сердито и быстро рассказывала уборщице.
— Добрый вечер! — входя, сказала мама.
— Вечер добрый! — носовым, страшным голосом ответила уборщица. И стала, позевывая, разуваться: сняла башмаки с ушками (точь-в-точь такие же, как у дедушки Искры), задумчиво и осуждающе пошевелила пальцами ног и начала медленно стягивать чулки. Чулки были шерстяные, полосатые. (Старуха родилась в Астрахани. В портовой и рыбной Астрахани старые рыбачки носят такие чулки от простуды.)
Нэ-э пускалаМэнэ матыГуля-ать по ночам! —
запела дневальная.
— Извините, — сказала мама дневальной, встала бочком и потихоньку, чтоб не толкнуть ее, стянула с гвоздя полотенце.
— Да-да… вот они, какие дела, Петровна… — посмотрев на уборщицу поверх маминой головы и притворившись, что мамы в каюте нет, сказала дневальная. — Он ему, значит: «На берег спишу!» А тот — как воды в рот набрал. А чего ж ответишь?.. Капитан на судне хозяин!
— Ну и ну! — покачав головой и причмокивая, вздохнула уборщица.
— Кому планктоны, улыбки, — со скрытой силой сказала дневальная, — а человека — на берег!
Ноги у мамы стали будто тряпичные. Она села на койку.
— Да вы что? — спросила она. — Какие еще такие улыбки?!
— А такие, — ответила ей дневальная, — что до Жоры ты, детка, еще не достигла. И нечего, понимаешь, зря голову ему дурить.
— Да я ж не дурила! Честное слово, что не дурила!..
— Ладно, девки, — вмешалась уборщица. — Может, еще подеретесь, а?.. Ложитесь-ка спать, и чтобы больше не было этого глупого разговору.
Чуть дыша, мама принялась раздеваться.
Чтобы ей неудобней было, дневальная сейчас же повернула выключатель, и мама продолжала раздеваться в темноте.
Разделась, прижалась щекой к подушке…
И вдруг из угла, между подушкой и стеной, тихонько вышел Тарасик.
Не вышел он… А легла на подушку его головенка, рядом с горячей щекой мамы. Теплое, сонное дыхание Тарасика защекотало ее щеку. Мама прижалась головой к его плечу.
«Тарасик!»
И так она сказала это, как будто бы искала у него поддержки и помощи.
«Мамочка!» — ответил Тарасик.
Его короткие пальцы легли на ее горячую щеку.
В ее глаза заглянули лукаво и влажно его глаза с косинкой. В них был смех. И любовь.
Они прижались друг к другу.
«Мамочка, а зачем ты плакала?»
«А так просто», — ответила она.
Но его вишневый, смеющийся, чуть косоватый взгляд пристально глядел в глаза мамы, в самое сердце ее.
«У тебя ноги сильно холодные, — вздохнув, сказала она. — Он тебе не надел шерстяных чулочек».
«А вот и надел!» — ответил Тарасик.
«Он тебя обижает?» — спросила мама.
«Не обижает. Он мне сушек купил».
«Ты сыт?» — щекочась ресницами, спросила мама.
«Ага!» — ответил Тарасик.
«Ты его, кажется, здорово любишь?» — ревниво спросила мама.
«Мы в баню ходили, — подумав, ответил Тарасик. — Он мне мыл галав! Только ты лучше моешь галав!»
Мама вздохнула, раскрыла глаза, сбросила на пол полотенце.
«Такие переживания по работе, а тут еще известий из дому нет!..»
И, приподнявшись на койке, она долго смотрела в круглый, большущий глаз морского окошка-иллюминатора. Вздыхая, мама подсчитывала все те обиды, которые нанес ей папа Тарасика.
Обид было очень много. Поэтому иллюминатор начал светлеть, когда мама добралась в памяти до города Владивостока.
Глава четвертая
…Вот он, Владивосток.
Его мостовые и тротуары такие крутые и неровные, как будто бы земля захотела передразнить море: доказать ему, что суша тоже бывает покрыта волнами.
Море — повсюду. И на бульваре, и в порту. Оно вдается в берег полукругами и острыми клинышками; щетинится мачтами судов и суденышек, если посмотреть на него с насыпи.
Далеко уходит оно, синея и сливаясь с небом, такое большое, что не видать ему ни конца, ни края.
По городу гуляет морской ветер. Кружит соринки и теребит ветки деревьев.
Дома во Владивостоке большие. А на окраинах — заржавевшие, круглые, с маленькими окошками — до сих пор стоят китайские фанзы.
Рядом со зданием универмага — центральная почта.
Каждый день — это было еще до отхода танкера — мама бегала на владивостокскую почту.
Вот оно — знакомое маленькое окошко с надписью: «До востребования».
…Кто бы знал, как крепко билось ее сердце, когда женщина за окном говорила: «Гражданочка, попрошу паспорток!..»
Письмо!
Мама распечатывала конверт и, сдерживая дыхание, вынимала оттуда листок бумаги.
Жирно синим карандашом была обведена на белом, гладком листке ручонка Тарасика.
В первый раз получив такое подробное известие из дому, мама сжала кулак и сказала: «Припомнится!»
Во второй она чуть не заплакала.
В третий запричитала в голос. Она стояла на почте, в уголке, громко всхлипывая. А люди, которые проходили мимо, говорили: «Девочка, что случилось, а?.. Ну?! Чего же ты молчишь? Беда, что ли, дома какая?.. Отвечай!»
Мама молча махала руками. Наплакавшись вволю, она кое-как обтерла лицо рукавом и тут же, на почте, принялась строчить ябеду дедушке Искре.