Елена Матвеева - Ведьмины круги (сборник)
– Я здесь ничего не трогала, только портрет повесила после его смерти. – Бабушка стояла в дверях, смотрела на комнату и на меня.
Потом мы ходили по саду, по рыхлой, дышащей земле между грядок и яблонь. На обед варили картошку и ели ее с квашеной капустой и огурцами. И снова пили чай с медом.
Бабушка сказала:
– Обидно, что ты не знал его. Виктор к детскому садику ходил на тебя посмотреть и к школе. Юра ему помогал, знаешь Юру Иванюка, их однокурсника? А соседи были уверены, что ты сын Прохорова. Рожала Лида в Новосибирске, а к тому времени она уже официально была Прохоровой.
– А он знал?
– Дмитрий-то? Как же не знать? Все он знал. И записал тебя на свое имя. А когда она уходила к Виктору – ждал. И она возвращалась. Конечно, надо и Дмитрия понять: он тебя растил, ты ему сын.
Я больше не торопился домой. И вообще успокоился. У матери во всем вечная спешка, я к этому привык. А бабушка была по-деревенски спокойна и нетороплива. Но и копушей не была: руки ее сами делали дело, она не подгоняла их, а получалось быстро и без дерганья.
Я рассказал бабушке о Москве и Динке, не насилуя себя, будто о само собой разумеющемся. И так же естественно она отнеслась к моей просьбе.
– Давай попробуем, – сказала про Динку. – Но она же не осталась здесь без Виктора. Надо ее запереть, когда будешь уходить.
– Я вообще-то не думал ее сегодня оставлять.
– А чего тянуть? Отведем ее в Витину комнату.
Динка лежала на крыльце, я позвал ее, за мной она поднялась на второй этаж и переступила знакомый порог. Присела, потом стала ходить по комнате, как человек, осматривающий, что изменилось в его отсутствие. Мы с бабушкой вышли и закрыли дверь. В комнате стояла тишина. Может, Динка думала, что сюда придет Румянцев? Теперь мне надо было уезжать.
Провожая меня, бабушка сказала:
– Ты похож на отца, – и замялась, – я имею в виду Виктора.
– Я искал сходство по фотографиям и не заметил.
– Пока у тебя выражение лица глуповатое. Щеки пухлые. А вот увидишь, лет через десять, как оформится физиономия, очень похоже будет.
Я совсем размягчился, обнял бабушку, пообещал:
– Приеду в конце мая. Пусть Динка попривыкнет.
– Лиде передай спасибо, что рассказала тебе. И скажи, что жду ее.
Я ехал в автобусе и думал: когда-то кто-то говорил про мое лицо – доброе и умное. Но я ничуть не был разочарован, услышав от бабушки про глуповатое выражение. Улыбка растягивала губы, как я ни пытался ее сдержать.
На другой день я все думал про бабушку. А лицо ее смутно помнил. Надо в следующий раз посмотреть старые фотографии – ее в молодости и других родственников. Ведь, наверное же, у меня был и дед, отец Румянцева. Как же я про него не спросил?
Удивительно, что мои воспоминания ограничились прикроватным ковром и дощатыми стенами. Масленка выплыла из каких-то неведомых глубинных слоев памяти, фарфоровые зверушки, но для этого нужно было их увидеть. Румянцев, бабушка, сад, кабинет с книгами и чугунной фигуркой Дон Кихота не запечатлелись. Как странно, даже страшновато!
Мне хотелось вернуться в бабушкин дом, а может, и пожить там.
Вечером произошли два события.
Мама нашла свою цепочку. Она спокойненько лежала в «стенке», в хрустальной чаше. Мама удивлялась, как она могла ее туда положить, и пыталась вспомнить, когда последний раз надевала цепочку, – хотела таким образом воспроизвести ее путь до чаши. А я думал: «Как же я обманулся! А может, я сам не очень хороший человек, если мог заподозрить в воровстве любимую (тогда любимую!) девушку? Нельзя подозревать, если любишь, это тоже предательство. А вернее всего, я был не прав, когда смолчал у нее дома, увидев цепочку. Но как было сказать?»
И тут в голову мне пришла подлая мысль: «Цепочка появилась после визита Марьяны».
Я чувствовал себя подонком, и я следил за матерью: не связывает ли она появление Марьяны и обнаружившуюся цепочку? А еще я стал вспоминать, как появилась у нас Марьяна, могла ли она, проходя через большую комнату, подбросить цепочку в чашу? Кажется, открыла ей мама, а ушла она внезапно, заплакала и выбежала, я и не провожал ее, только позже дверь закрыл. Зачем она приходила? Помириться хотела, мосты навести? А может, из-за цепочки и приходила?
Опять начались изматывающие «ведьмины круги». Но тут случилось второе событие этого вечера.
Я услышал знакомое поскребывание, открыл дверь – и Динка бросилась мне на грудь. Она проявляла бурный восторг, и я обрадовался тоже. А потом подумал: «Намучаюсь я с ней, я ее нигде не пристрою. Что же делать?»
Марьяна ко мне больше не подходила. А я смотрел на нее и недоумевал: что я в ней такого находил? Без любви значительно удобнее жить, а главное, времени очень много высвобождается. Наверное, это и не любовь была, иначе не могла же она так быстро кончиться?
Почти ежедневно ко мне наведывались ребята. Я рассказывал им про рыб. Васе нравятся скалярии, говорит, что они движутся как парусники в море, строгие, невозмутимые. Зато Лёсик обожает смотреть, как дерутся петухи и макроподы. И всем троим по душе Динка.
В воскресенье я собрался ехать к бабушке. Во-первых, я боялся, что она за Динку волнуется, разыщет нас и приедет: она ведь думает, что мама все знает. Во-вторых, почему-то захотелось снова ее увидеть.
А в субботу зашел на Пушкина. У Аллы в дверях торчал конверт: «Саше Прохорову». Письмо прочел тут же, на лестнице. Алла коротко сообщала, что уехала до осени в экспедицию, в Архангельскую область, и чтобы я написал ей, был ли у бабушки.
Очень грустно мне стало у пустой запертой квартиры. Отправился домой, а там наткнулся на Лёсика – слоняется по улице, скучает, говорит мне задумчиво:
– А Марьяна на чердаке с Сережкой целуется.
У меня кровь к голове прилила, прямо дурно стало: ярость и слабость.
Я направляюсь к синему обшарпанному дому с серыми наличниками и балконами. На верху двускатной крыши рядком голуби сидят. Ноги не несут меня, остановился на скрипучей лестнице и вижу: Лёсик рядом стоит.
– Тише ты, – говорит и палец к губам прикладывает.
Я стараюсь ступать неслышно, но ступени визжат; миную площадку второго этажа, еще один лестничный марш – и я у деревянной двери.
Лёсик встает на колени возле дырки от выломанного внутреннего замка и манит меня рукой. Бессильно опускаюсь рядом, ничего не вижу. Мне кажется, у меня дыхание останавливается. Тогда я поднимаюсь и с силой рву на себя дверь. Крючок вылетает с гвоздями и, повиснув на колечке, позвякивает.
С минуту проходит, пока я с порога вглядываюсь в темноту. Сначала слышу: «Выйди вон! Это низко – подглядывать!» Потом вижу: она вскакивает с дивана, натягивая на себя одеяло, из которого клочьями лезет вата, но, запнувшись за него, падает на щебень. На диване кто-то сжался и молчит.
Я ору не своим голосом:
– Дрянь! Дрянь поганая!
Крючок все еще покачивается, а я уже бегу вниз. В глазах – туман. Сбоку семенит перепуганный Лёсик.
У дверей уже все наши собрались, Юра и Вася, но я прохожу мимо, не обращая внимания. Только слышу, как Юра угрожающе говорит у меня за спиной:
– А по ушам?
Тогда я оборачиваюсь и говорю:
– Оставь его, он маленький – не понимает.
Я куда-то иду, почти бегу, и вдруг вспоминаю, как во Дворце культуры я впервые ее целовал, а она не смутилась, и не сопротивлялась, и по морде мне не дала. Что же это? Земляничка! Чистая, как раннее утро! Она хочет роль одну сыграть? Джульетту она хочет сыграть… Еще вчера я радовался, что так просто и безболезненно кончилось мое любовное приключение и Марьяна мне не нужна. А сейчас зубами скриплю, убил бы ее! Манекенщица!.. Проститутка!..
Не заметил, как остановился у старого тополя на набережной. Кто-то тронул меня за рукав. Лёсик.
– Ты не сердись, – сказал он. – Она же сама просила, и я пошел к тебе и сказал, что она целуется с Сережкой. Даже заставила повторить, чтоб не перепутал.
– Черт возьми, черт возьми!.. – повторяю я как идиот и тру костяшками пальцев ребристую кору тополя, со всей силы, до крови.
Очень люблю ездить в автобусе. Самолетом я летал дважды. Под окошком простирается снежная степь, то ровная, как покрывало, то округло-бугристая. Мертво и призрачно. В этой заоблачной степи даже колокольчик не зазвенит однозвучно. Наверное, в настоящей пустыне или на Северном полюсе не так одиноко.
В поезде лучше. Но уж потянутся леса, и леса, и леса… И что за цветы там у насыпи растут, едва догадаешься, а уж все ползающее и бегающее в траве вообще скрыто. Города заслонены зданиями вокзалов. Деревни – снегозадержательной лентой елей. Как игрушечные коровы на пастбищах, и снова леса, поля, одинокие железнодорожные домишки со смородиной и георгинами у крыльца.
Вот когда едешь автобусом по шоссе, жизнь рядом. Лес, кажется, вот он, руку протяни. И тропинки, по которым можно туда углубиться, вот они. Пролетают над полем стаи птиц, как взмах воздушного покрывала. А теперь справа река, но ее не видно. Только над зарослями прибрежного сухого тростника проплывает маленький треугольный флажок на мачте.