Казаки-разбойники - Людмила Григорьевна Матвеева
— Лю-юба! Люба-а! Домо-ой!
Она подхватила под мышку олово и, согнувшись под его тяжестью, поплелась домой. Она вошла в переднюю, прислушалась к звону чашек за дверью, опустила олово за сундук соседки Устиньи Ивановны и стала медленно расстёгивать шубу замёрзшими руками.
Панова
Утром в классе прохладно, и свет ещё горит; от этого кажется, что за окнами темнее, чем на самом деле. Любка стоит на пороге, запыхавшаяся от бега по улице и по лестнице, и оглядывает класс, ещё не веря себе, что не опоздала. Ребята не сидят на своих местах, а стоят у окна или бродят между рядами. Лица у всех ещё какие-то не школьные, а домашние, немного заспанные. И голоса домашние — негромкие, не то что к концу дня, когда все разойдутся, раскричатся.
У Сони на щеке отпечатался кружок от пуговицы, даже четыре дырочки видны.
— Принцесса на горошине, — говорит Любка Соне и смеётся.
Соня не понимает, в чём дело, но тоже смеётся, просто потому, что хорошо относится к Любе. Соня ко всем хорошо относится; она такая добрая, что Любе почему-то всегда её немного жалко. Никогда не стукнет никого, не рассердится, не подразнит. Вот и сейчас. Анька Панова стащила Сонины очки и примеряет их, кривляется, воображает. Очки в чёрной оправе криво сидят на Анькином розовом лице; от этих некрасивых очков особенно заметно, какая Анька хорошенькая, розовенькая, ясноглазая, и мягкие волосы спускаются вдоль щёк аккуратными волнами. И тогда видно, что у Сони, которая ненадолго сняла очки, широкий нос, близорукие, неуверенные глаза, что она сутулится и рукава матроски ей коротки — вышитый якорь оказался не на локте, а у плеча, и кисти рук торчат большие, красные.
— Панова, — говорит Любка, стараясь не волноваться, — отдай очки.
Анька удивлённо приподнимает коричневые бровки, смело смотрит и отвечает нараспев:
— Не от-дам.
Она поправляет очки на носу, поправляет неловко, очень похоже на Соню. Любка забывает, что решила не злиться, и бросается к Пановой. Но Анька заранее готова к прыжку, как кошка. Она взлетает на парту, только синяя юбочка раздувается абажуром. По партам убежать легче, на полу тесно. Но и догонять по партам легче — Люба тоже вспрыгивает на парту. Она несётся за Пановой. Та хохочет. А Люба злится. И потому Панова сильнее, ничего нельзя с этим поделать. Все смеются вокруг.
— Чур, не я! — кричит Панова и высовывает розовый язык.
Смеются мальчишки. Генка Денисов прямо надрывается со смеху. Ему ещё с первого класса нравится Панова. Хоть бы постеснялся, дурак, все же знают. Вот бы сказать сейчас Денисову:
«Что ты так стараешься? Бегаешь за Пановой, мешок с галошами за ней носишь».
Но Любка не может так сказать, потому что боится злого Анькиного языка. Она гоняется за Пановой, а сама не знает, что будет делать, если поймает её. Драться? С Пановой? А тут ещё Соня тянет тонким голоском:
— Люба, ладно, пусть она поиграет. Она же поиграет и отдаст. Правда, Аня?
— Фиг с маслом! — кричит Панова из дальнего угла.
А когда Люба оказывается в этом углу, Анька уже перелетела к двери. И Люба — к двери. Вот уже схватила за рукав, сейчас Панова получит, ох и получит! А почему так тихо в классе? И не гогочет Денисов, и не уговаривает Соня. Любка оглядывается, тяжело дыша: в дверях с толстым чёрным портфелем стоит Вера Ивановна и смотрит на Любку. А Любка, как памятник, торчит на парте. А Панова? Панова сидит, смирненько положив руки на парту. Как будто она давным-давно так сидит. И глаза у неё тихие, чуть печальные, укоризненные: «Надо ж дойти до такого: учительница в классе, а она по партам скачет. Прямо ненормальная».
Вера Ивановна ничего не говорит. Любка слезает на пол. Она стесняется спрыгнуть и слезает неуклюже, тяжело. Потом медленно идёт к своей парте и садится, споткнувшись о портфель, лежащий на полу.
Вера Ивановна качает головой и раскрывает журнал.
Когда же ты вырастешь?
Дома тепло, гудит в печке огонь, и сквозь дырочки в дверце видно рыжее пламя. А если открыть дверцу, можно смотреть и смотреть, потому что огонь живой и всё время разный. Вот он снизу облизнул полено, как человек облизывает мороженое. И опять к этому полену подобрался, и уже оно внутри огня, потрескивает и накаляется всё ярче, всё оранжевее, и другие поленья жгучего красного цвета — совсем не похожи на те, что мама и Люба принесли из сарая. Те были мокрые, тяжёлые, ни капли не красивые. А на эти, в печке, Люба смотрит, смотрит и насмотреться не может. Она придвигает низенькую скамеечку к самой печке и ворошит внутри кочергой; искры летят вверх, как золотые мухи. «Докуда они долетят?» — думает Любка и пытается заглянуть в печку поглубже. Но лицу горячо, не заглянуть никак. Мама входит и приносит из кухни дымящуюся кастрюлю. Вкусно пахнет варёной картошкой.
— Садись за стол, — говорит мама.
Любе давно хочется есть, она проглатывает слюну и говорит:
— Я не голодная, я попозже. Ладно, мам?
Маму не проведёшь, она всё понимает, поэтому так трудно с ней.
— Отец придёт поздно, — говорит мама и смотрит в сторону, — он на собрании. Ты уже спать будешь, когда он придёт.
Любка кивает: «Тогда давай есть».
Любка отворачивается от мамы, чтобы мама не заметила, как ей горько, как дрожат губы. Мама не смотрит на Любу, она смотрит в окно. Как будто можно что-нибудь увидеть в чёрном стекле. Мама смотрит долго. Потом они с Любкой едят картошку с котлетами. Любка закапывает котлету под картошку, заравнивает пюре вилкой, чтобы ничего не было видно и нигде не просвечивало, и говорит:
— Мама, а у меня котлеты нет.
— Съела? — Мама удивляется, что так быстро. —