Виктор Лихачев - Единственный крест
— Ты чего ревешь, хлопец?
— Нет, я не реву, — шепотом откликнулся тот, — просто… просто холодает. Зябко
— А если честно?
Паренек пристально посмотрел на Григория, словно сомневаясь, говорить или нет. Наконец, решившись, произнес чуть слышно:
— Боюсь. Завтрашнего дня боюсь. Завтра мне фильтрацию проходить.
Фильтрация… Самое страшное слово в лагере. Раз в три дня приходил всегда элегантный, с гладко выбритым холеным лицом, комендант лагеря. Охрана выстраивала приготовленных к фильтрации пленных в несколько длинных шеренг. Комендант медленно шел между рядами, всматриваясь в лица стоявших перед ним людей. Фашист определял зачастую только по одному ему известным признакам, кто среди пленных коммунист или еврей. Если он останавливался и тыкал в грудь человеку своей черной тростью — это означало смертный приговор. Мольбы, крики, плач — ничего не помогало. Эсесовцы хватали несчастного и вели к воротам. После того, как обход коменданта заканчивался, всех на кого он указал, гнали метров за триста от лагеря. Там уже заканчивала свою работу погребальная команда. Последний раз в ней оказались Грицко и его друг и земляк Иван Голуб. Они вместе с другими вырыли не очень длинный, но широкий ров. Отфильтрованным приказали раздеться догола, поставили перед рвом и… Вспомнив вчерашнее, Грицко поежился.
— Боишься? Хочешь сказать…
— Да, я еврей.
— А вроде не чернявый?
— И нос, как у нормальных людей, — подхватил незаметно подошедший Иван. У него вечно не поймешь, когда он говорит серьезно, а когда нет.
— Говори тише, — одернул друга Грицко.
— Чернявый, не чернявый… Этот комендант не человек, а дьявол. Говорят, он не на волосы и носы смотрит, а прямо в глаза, — сказал незнакомец.
— Да, плохи твои дела, хлопец, — произнес Грицко после долгого молчания.
— Я знаю, — тихо ответил парнишка.
— Слушай, есть идея, — вдруг оживился Грицко. Фильтрация раньше полудня не начинается. Так? А завтра утром, — сегодня сам слышал — вроде бы должны придти представители новых властей из Валуек. Тут же и гражданских немало. У кого документы в порядке, обещают выпустить.
— Я рад за вас, ребята. Правда, рад: вырвитесь из этого ада. Но это идея не про меня.
— Как раз про тебя, хлопец. Мои документы возьмешь — и дуй отсюда. И когда комендант обход свой начнет, тебя уже здесь не будет.
— Грицко, ты что, сдурел? А как же мы без документов? — забыв про осторожность, чуть не закричал Иван.
— При чем здесь «мы»?
— При том! Я не пойду без тебя.
— Мы с тобой не коммунисты и не евреи, а простые хохлы из-под Харькива. Что-нибудь придумаем.
Дождь начался под утро. Сначала тихий и занудный, он затем окреп, лупя людей по плечам, спинам и бритым затылкам. Все получилось, как и предположил Грицко. Часов в десять утра явились два члена комиссии. Заканчивали они свою работу очень быстро — немцам не хотелось мокнуть, даже под зонтами. В числе сорока четырех отпущенных из лагеря людей, был, судя по документам, и Григорий Гребенюк. На самом деле он в этот момент мок под струями ливня вместе с другими товарищами по несчастью.
А дождь не прекратился и вечером. Не выдержали даже привыкшие к железной дисциплине немцы. Они предпочли скрыться в помещении, надеясь на непогоду, а еще на то, что публичные казни тех, кто пытался убежать из лагеря, парализует у пленных волю к свободе.
И Грицко с Иваном приняли решение: бежать! Дождь стал их другом и союзником. Два часа самой черной полночи друзья остервенело рыли руками землю, к счастью, мягкую от дождя. Рыли, ломая ногти, захлебываясь от воды, идущей потоком, моля Бога о том, чтобы караульные не вышли сейчас на обход. Говорят, что Бог любит смелых. Ребята успели проскочить под проволокой, проползти метров сто — мимо домиков для караульных, мимо тех страшных рвов, а затем рванули, что есть духу в чрево степи, туда, где ждали их родные и близкие. Бежали, моля Бога, чтобы дождь не затихал. Они бежали, не останавливаясь, до тех пор, пока не упали, обессиленные. И лишь после этого вдруг прошелестел по мокрой траве ветерок. Дождь на какое-то время превратился в тихого и плаксивого зануду, а потом и вовсе прекратился. Проскрипел коростель, то ли приветствую яркий огненный диск, то ли радуясь за спасенных.
День второй. Начало апреля 1944 года.В окно постучали
— Пан лейтенант, пан лейтенант!
Григорий Гребенюк открыл глаза и посмотрел на часы. Половина восьмого. Он чертыхнулся про себя: предстоял очень трудный день, и потому хотелось выспаться, как следует. Наши части понеслись дальше, на запад, а его, девятнадцатилетнего лейтенанта оставили здесь, в крохотном местечке на границе Польши и Германии. Полковник, прощаясь, был немногословен:
— Даю тебе, Григорий, тринадцать саперов. Надеюсь, ты не суеверный. У фрицев в лесу огромный арсенал. Оружия на пять дивизий хватит. Но они его классно заминировали — за месяц не разминируешь. Ты должен управиться за неделю. Приказ ясен?
— Так точно!
Это было вчера. Сегодня отсчет начался.
— Кто там? Войдите!
В комнату буквально влетел местный полицейский. Парень сиял.
— Пан лейтенант! Мы все для вас приготовили, — парень довольно сносно говорил по-русски. — Прошу пана на двор.
Мигом одевшись, Григорий вышел на крыльцо дома, в котором судьба отвела ему, может быть, последнюю спокойную ночь жизни. Опытный, несмотря на свои годы, разведчик и сапер, Гребенюк понимал, что значит разминировать в лесу арсенал, где каждая коряга может стать роковой. Он вышел — и обомлел. На полянке перед двором стояла толпа людей — сотни две-три стариков, женщин и детей. Толпа молчала. Увидев его, Григория, в ней произошло движение, но какое-то молчаливое — волна прошла и вновь наступило спокойствие. Спокойствие? Гребенюк буквально кожей почувствовал ток, идущий от этих людей к нему.
— Что это значит? — спросил он полицейского.
— Все просто, пан лейтенант, — ослепительно улыбаясь, ответил поляк. — Мы знаем о приказе, полученном вами.
— Вот как?
— Конечно, пан лейтенант! Каждый поляк — патриот и стратег одновременно. Натерпелись мы от этих фашистов. Впрочем, кому я это говорю? Перед вами — немцы. Их отцы, братья, сыновья, — голос поляка зазвенел, — убивали ваших и наших детей, жен и матерей. Конец войны близок. Вас сейчас послали на верную смерь. Ради чего? Ради них, вскормивших этих зверей? Я надеюсь, вы оцените, что мы придумали.
— Господин полицейский, — выросшему в вольной Украине, на Харьковщине, слово «пан» давалось с трудом, — вы хорошо говорите по-русски, но я плохо думаю по-польски. — Что вы придумали?
— Неужели вы не поняли, пан лейтенант? Мы строим этих, — полицейский обвел рукой толпу, — и ведем в арсенал. Стоять они будут в двадцать сантиметрах друг от друга. Вы меня поняли?
Гребенюк не ответил. Он смотрел на людей, безмолвно стоявших перед ним огромной толпой.
И вдруг… О, это неотвратимое — «вдруг»! Куда же без него? Гребенюк, можете верит, можете нет, впервые за все эти годы вспомнил коменданта валуйковского лагеря. Сейчас он, Григорий Гребенюк, вершил судьбы людей, собравшихся, нет, согнанных перед этим домом. Как тогда сказал тот еврей? Волосы, нос — ерунда. Главное — глаза в глаза. И — приговор. Григорий спустился с крыльца и подошел к толпе. На него смотрели сотни глаз. Серых, голубых, карих… Арийская кровь, не арийская — что это сейчас значит? Одно его слово, Господи, его — Григория Гребенюка — и гениальная идея этих поляков будет воплощена. В самом деле, зачем рисковать жизнью своих — своих! — тринадцати саперов? И своей собственной… Поляк полу-усмешливо, полу-небрежно смотрит на тебя… Но что это?
Из толпы отделилась женщина. Лет шестьдесяти, очень скромно одетая, но с какой-то гордой иноходью — надо же, какие сравнения приходят в такие моменты.
— Господин офицер! Фи не может этого делайт! Перет фами — старики и дети. Это… бес… бесчеловечно!
На секунду, буквально на секунду в его мозгу возникла мысль, точнее ответ ей: «А ты видела, как наших людей раздевали догола и мы, русские люди, затем закапывали их. Убиенных?» Но он молчал. И смотрел ей в глаза. У него не было трости…
— Господин полицейский, — сказал он, будто не замечая женщины, — приказ будет выполнен силами бойцов советской армии. Всем гражданам, которые по своей или не по своей воле пришли сюда, разрешено разойтись по домам.
Повернувшись, он направился к дому, на неделю ставшему ему родным. До крыльца осталось метров двадцать, когда он, Грицко, вдруг услышал… Нет, вернее, почувствовал какое-то движение. Он повернулся назад. Немцы, все эти люди, которых согнали сюда, встали на колени. Впереди — та женщина, за ней — остальные. Старики, женщины и даже маленькие дети — все на коленях…