Владимир Тендряков - Ночь после выпуска (сборник)
Сосед дремал, смежив серые веки, а я завидовал… Осознай, добрый человек, свое счастье! Как бы я хотел сейчас испытать твою честную усталость.
– Вокзал! – объявил кондуктор. – Конечная остановка.
Вокзальная площадь щедро залита огнями. Светятся витрины магазинов, предлагая прохожим хлебные батоны, коробки с геркулесом. В новом кафе – стиль модерн – за стеклом, словно на выставке, пьют и закусывают посетители. Вокзальная площадь, на ней всегда людно, всегда полно легковых машин и автобусов. Даже когда сам город спит, здесь жизнь не прекращается.
Но шаг в сторону за первый же угол – и темно, скудно освещенные улицы: Первая Привокзальная, Вторая Привокзальная… Шаг в сторону, и окраина города, редкие прохожие, редкие машины.
Несколько пассажиров автобусов усердно топали сзади меня. Пройдем мы, и стихнет шум шагов, только голоса электровозов будут здесь нарушать тишину.
32Дом был новый, несколько месяцев назад заселенный, но тускло освещенная лестница уже так пахла жареным луком и детскими пеленками, словно через эти стены прошел не один десяток поколений.
В старину лестничным проходам уделяли едва ли не большее внимание, чем внутренним покоям. И в публичные храмы, и в частные дома вели широкие, торжественные ступенчатые марши. Гость, подымающийся по ним, невольно шаг за шагом настраивался на возвышенный лад, шаг за шагом проникался значительностью предстоящей встречи. Лестница как бы возносила человека над суетной землей. Нынче же лестница – самая прозаическая, самая досадная часть пути, ее пытаются избежать, втискиваясь в еще более прозаический ящик лифта, на современной лестнице приходят или приземленно трезвые мысли, или же тут просто несешь в себе тоскливую скуку будней.
В этом блочном доме лифта не было, шагать же мне пришлось на пятый этаж. И я с каждой ступенькой трезвел, освобождался от угара. «Кому повем печаль мою?» Старик с выпученными от тревоги глазами прибегает к мальчишке. В лучшем случае ты можешь рассчитывать на вежливое безучастие, в худшем – на откровенную издевку. Разве этот мальчишка умнее и опытнее тебя? И какая пища для пересудов. Собираешься всенародно вывесить грязное белье…
Ступенька за ступенькой на пятый этаж. Еще на первых ступеньках я понял, что совершаю глупость, но обратно не повернул.
Без энтузиазма я нажал кнопку звонка. Он открыл дверь сразу, без минутного промедления, словно стоял и ждал меня с нетерпением. В дешевом нитяном тренировочном костюмчике, мальчишески стройный, недоверчиво подобранный и решительный, словно боксер легкого веса – в стойку не стал, но готов встать.
– Извините, Евгений Сергеевич, но мне нужно… нужно с вами…
– Признаться, я жду сейчас другого человека, – бесцеремонно перебил он меня, сердито отводя глаза в сторону.
– Евгений Сергеевич!
Взгляд мне в лицо, легкое смятение в темных глазах.
– Входите.
Ярко освещенная, новенькая, какая-то безалаберно веселая, звонкая комната. Она по-настоящему не обжита и не обставлена. Смятая кровать, заваленный книгами стол. Венчает пирамиду книг бутылка с коньячной этикеткой, в ее горлышко вставлена пушисто-озорная веточка вербы.
– Прошу вас…
Леденев придвинул мне единственный стул, сам сел на смятую койку, задрал острое колено, обхватил его цепкими пальцами, уставился на меня поблескивающими черно-смородиновыми глазами. Его сухощавое смуглое бровастое лицо от настороженности стало чуточку асимметричным – одна бровь вздернулась, один угол рта поджат, одна скула острей и рельефней.
– Евгений Сергеевич… – мучаясь от неловкости, начал я с тем хмурым упрямством, с каким говорят старики, вынужденные обращаться с просьбой к молодым удачливым начальникам. – Вопрос в лоб: я похож на преступника? Только честно.
Леденев усиленно выламывал бровь.
– Однако…
– Смиритесь сегодня с моими странностями, Евгений Сергеевич. Так похож ли я?..
– На преступника? Нет.
– Только честно, ради бога, честно, Евгений Сергеевич! Я пришел к вам не за комплиментами.
– Нет.
– Откуда у вас неожиданное снисхождение ко мне?
– Не заставляйте наговаривать на вас того, что не думаю.
– Но, если начистоту, я знаю, что думаете вы обо мне не очень-то лестно.
– Значит, мне нет нужды еще и это валить на вас.
– Ну, спасибо. А я, признаться, готов был услышать самое худшее.
– Самоуничижение… Странно. Кажется, вы всегда гордились собой.
Острое, задранное вверх колено, заломленная бровь, блеск черных ярких глаз. Кажется, стоит мне сделать излишне резкое движение, как он одичавшей кошкой отскочит в сторону.
Он мне не верит, и могу ли я его упрекать за это? Ворвись он ко мне на ночь глядя, я бы, наверное, так же упрямо и нетерпеливо ждал камня из-за пазухи.
И я попытался проломиться сквозь его неприязнь:
– Мне худо, Евгений Сергеевич, худо! Случилось так, что я вдруг стал разглядывать себя с изнанки. Наверное, каждый с изнанки не столь красив, как с фасада… Сегодня на уроке одна из учениц в угоду мне оправдывала убийцу… Понимаете – в угоду мне!
– Николай Степанович, зачем это мне?..
– Зачем?.. Вы спрашиваете?..
– Именно мне, а не кому-то другому, более близкому вам человеку?
– Наверное, затем, что я вам не нравлюсь. Теперь для меня ценно, очень ценно услышать неуслужливую оценку своей особы. Я сейчас сам не нравлюсь себе.
– Так сказать, вы собираетесь исправиться.
– То есть, на ваш взгляд, не вовремя спохватился, надо бы раньше, а не тогда, когда стукнуло шестьдесят?
– Пожалуй. Впрочем, я полностью согласен с нашей добрейшей Надеждой Алексеевной, которая постоянно твердит: исправиться никогда не поздно.
– Евгений Сергеевич, вы сейчас бьете лежачего.
Леденев решительно повернулся ко мне:
– Простите, Николай Степанович, но я вас не понимаю. Испытываете неуважение к себе, когда вас только что не носят на руках, когда в школе ваш культ, когда ученики преисполнены к вам робкого почтения, их родители – гордости и восторга, администрация – заботы. Наверное, только я один из ваших коллег не испытываю к вам ревнительного чувства. Иль вы уж столь неумеренны, что на небо склоне своей славы не терпите даже этого жалкого облачка?
Я было потянулся рукой к карману, где лежало письмо, я уже готов был вручить ему то, что скрывал от родных и близких, ему, человеку, неприязненно относящемуся ко мне…
Но тут в коридоре раздался звонок.
Леденев пружинисто вскочил, кинулся за дверь. А я остался наедине с веточкой вербы в коньячной бутылке.
А из-за дверей доносилось:
– Наконец-то!.. Что ты так долго?..
Счастливое освобождение в голосе. Как, однако, я неприятен ему.
В дверях появилась девушка. Нет, мне не знакома. Нет, не из нашей школы. Пальто пелеринкой, блеск крупных пуговиц, круглое разрумянившееся, с милыми застенчивыми ямочками лицо. Увидев меня, она застыла: смущена, растеряна, огорчена – третий лишний.
Леденев вытанцовывал вокруг нее.
– Снимай пальто… Ну-ка, ну-ка!.. Э-э, да не дождь ли на улице?
– Дождь. В этом году первый. – Не ответ, а песня светлым альтом.
Леденев ревниво и решительно обернулся ко мне:
– Прошу извинить… Я говорил вам, что жду… В любое время к вашим услугам. А сейчас прошу из винить…
Мне указывали на дверь.
33Наверняка, как только я закрыл дверь, произошел разговор:
– Кто это?
– А-а, старый хрыч… – следует мое имя и отчество, возможно с титулами.
Наверняка это не первое вымечтанное свидание – очередное, привычное, иначе Леденев не встречал бы девушку в жевано-тренировочном костюмчике, а уж, конечно, приоделся бы чуть попарадней.
Человек пришел к человеку со своей вселенской бедой!
Фонарь, окруженный облачком влажной радужной пыли, освещал мокрый траурный асфальт. Первый дождь в этом году. Ранние весенние дожди ничем не отличаются от осенних, они холодны и уныло-противны. Киснущие в пыльной влаге фонари, нефтяной жирный блеск асфальта, осень, ощущение, что у тебя украдено лето.
Я намеревался посвятить его в тайну из тайн, показать письмо, открыть свой смертный приговор. Разговор оборван в самом начале…
«Кому повем печаль мою?» Темно, сыро, украдено лето, украдено последнее.
Я лениво двинулся по пустой неприветливой улице.
Человек к человеку… Старик к мальчишке. От великого отчаяния к последнему прибежищу.
А он сторонник передовых взглядов. Он считает ископаемым Яна Амоса Коменского. Он любит Достоевского и постоянно декларирует его слова: «Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей!» Его возмущает, что слово «добро», старое, испытанное слово, оружие разнохарактерных религий, постепенно уходит из обихода. Уж он-то за «убить каких-то» по макушку втоптал бы в землю Лену Шорохову.
Человек пришел к тебе с бедой. Ты указал ему на порог – не хочу слушать, сгинь!