Наталия Роллечек - Деревянные четки
Наконец мы уселись на скамьях. Наши неподвижные тела костенели от холода. По крыше гулял ветер, из темных углов, как из ледяных пещер, тянуло морозом. Огоньки свеч перед алтарем дрожали в облаках пара, да и весь алтарь застилала легкая мгла.
Сонные, набухшие веки опускаются на глаза. Тело, застывшее в бездействии, засыпает…
В трепещущей перед алтарем мгле блестит фиолетовое пятно, руки делают какие-то знаки.[133] Возле меня сидят Рузя и Целина. Целина полным отчаяния взглядом смотрит на трепещущий огонек свечи и печально говорит:
– "…Confiteor tibi in cithara. Deus, Deus meus… quare tristis es, anima mea?"[134]
А Рузя ходит с зажженной свечой вокруг алтаря и голосом, дрожащим от скорби, спрашивает:
– "…Quare me reppulisti? Quare me reppulisti?"[135]
Я страшно мучаюсь тем, что не могу встать и сказать ей, что он ее вовсе не оставил, что ждет ее у калитки, что они еще непременно встретятся.
Тем временем голос Рузи заглушается шепотом, доносящимся из угла прачечной, спокойным и немного печальным: "Хвалите его в кимвалех…"
– Наталья! Наталья! – Кто-то схватил меня за руку.
Я открыла глаза. Надо мною склонилась перекошенная злобой физиономия.
– Все пошли к исповеди, а ты спишь!
– Нет, почему же! – буркнула я в ответ и, собравшись с силами, пошла в сторону конфессионала.
– "Ego peccata confiteor Deo omnipotent!..",[136] – начала я шёпотом, но вдруг меня охватило сильное удивление: я была окружена сплошной тишиной, в которой не находилось больше ни единой живой души. Я еще минуту, как застывшая, стояла на коленях, молча уставившись в темноту конфессионала, а потом встала и заглянула внутрь его.
Неподвижный и массивный, ксендз-иезуит мирно храпел в ящике конфессионала…
***Мы вставали в четыре часа утра, а спать ложились в двенадцать, а то и позже. Все воспитанницы приюта, от самой маленькой до самой старшей, были заняты приготовлением костюмов для спектакля.
Костюмы для спектакля! Этим жил теперь весь наш приют. Они нарушили привычный распорядок дня и скучную швейную мастерскую превратили в мастерскую чудес, а воспитанниц – в ангелов, чертей, королей и рыцарей.
Впечатление, которое должны были произвести костюмы на зрителей, являлось для матушки-настоятельницы вопросом величайшей важности. В школьные годы она принимала активное участие в спектаклях содалиции, играла главную роль в "Фабиоле" – пьесе из жизни первых христиан, и теперь все накопленные в этом деле знания и опыт она вкладывала в изготовление костюмов для спектакля.
Ангел, спускающийся к пастушкам, должен был в течение всего представления смотреть на небо, держа руку на сердце. А когда Гелька, игравшая роль жены Ирода,[137] выходила на сцену с распущенными волосами, чтобы взволнованно продекламировать: "Несчастные матери вифлеемские,[138] кто собственной грудью прикрывает детей своих…", – матушка не гневалась на допущенную языковую ошибку, поскольку находила несказанное упоение в самом тексте и была увлечена ролью.
– Ты – счастливая, – вздыхала Гелька, – играешь роль дьявола, и вся твоя забота – чтобы у тебя шевелился хвост. А вот мне надо крикнуть Ироду: "Тиран! Ты грудь мою пронзаешь!" – и так шлепнуться на пол, чтобы зрителей слеза прошибла. Прошла еще только половина репетиций, а я уже вся в страшных синяках.
По вечерам наша швейная мастерская превращалась в огромный комбинат по производству костюмов и декораций. Освежались старые одежды и шились новые. Изготовлялись звезды и короны, копья и щиты, ангельские крылья и ленты; рисовались на картоне комнаты и вифлеемские горы. В кухне варилась кастрюля клейстера; малышки, выполняя бесчисленные поручения "художниц", летали взад и вперед, не зная ни отдыха, ни покоя.
Часы отбивали десять, двенадцать… В мастерской кипела работа, слышны были возгласы:
– Сабина, рога еще не готовы!
– Малышки! Людка! Быстрее в кухню за утюгом!
– Э-эх, что делать? У малютки Иисуса не держится рука и голова не шевелится…
– Боже мой, уже двенадцать, а я еще не кончила рисовать пещеры!..
И так затягивалось далеко за полночь. Матушка, прохаживаясь через эту свалку рулонов бумаги, разноцветной фольги, позолоченных корон и картонных рыцарских доспехов, беспрерывно подгоняла нас:
– Поторапливайтесь, поторапливайтесь, девчата! Уже так мало дней остается до праздника.
"Так мало дней остается до праздника", – мысленно повторяла я, кладя на колени оклеенную золотой бумагой корону царя Ирода.
Было уже очень поздно. Мне страшно хотелось спать, и от всевозможных предметов, разложенных на стульях, рябило в глазах. Девушки, сидевшие возле стола, вышивали плащ для божьей матери. Малышки резали белую бумагу – на пух для ангельских крылышек. У окна матушка-настоятельница и сестра Алоиза совещались по поводу того, какую форму должен иметь головной убор негритянского царя.
"Так мало дней до праздника"… И какой же это праздник без родного дома, без мамы, без Луции и Изы?… А в приюте праздник будет такой, о каком мне рассказывала Гелька. В ночь накануне рождества мы пойдем на три богослужения в парафиальный костел. Елка у нас будет стоять в швейной мастерской – высокая, до самого потолка, и мрачная, пока не зажгут на ней свечки. Соберутся все хоровые и конверские сестры. Сестра Зенона, как всегда, опоздает и будет прятаться за спинами других монахинь. Мы войдем туда, одетые в свои праздничные розовые фартуки, и начнем подходить с поздравлениями к монахиням начиная с матушки-настоятельницы. Мы будем целовать им руки, а они нас – в лоб. Ужин будет лучше, чем обычно, а может, дадут даже пироги с капустой. Возле каждой тарелки мы найдем горсть лесных орехов и немного печенья. Сестра Романа уже целую неделю держит на кухне кастрюлю топленого жира.
А вечером воспитанницы будут шептаться в спальне о том, что бы они хотели иметь на сочельник[139] в подарок, если бы им когда-нибудь выпало счастье получить такой подарок.
В самый день рождества Христова мы получим по куску штрицеля[140] и уборку помещений будем производить всухую. Этих двух привилегий будет вполне достаточно для того, чтобы мы могли почувствовать праздник. На другой день все девчонки встанут утром возбужденные и взволнованные. И весь день будет заполнен суматохой, шумом, беготней. Ведь вечером должно состояться представление!
Те самые девочки, которые в школе обычно сторонятся воспитанниц приюта, придут смотреть на нас. Они будут вытягивать шеи, чтобы лучше разглядеть ангелов с распущенными волосами, украшенными золотыми лентами. Весь вечер они будут завидовать нам, а возвращаясь назад по скрипящему снегу, – громко делиться своими впечатлениями.
Матушка-настоятельница собственноручно завьет Гельке волосы, расчешет их и уложит так, чтобы придать им самый привлекательный вид. Гелька уже с половины дня начнет ходить с рыжим ореолом волос на голове, и матушка будет довольна. А белобрысая Сабина дождется наконец, счастья, когда не Целина, которая догорает где-то в санатории, а она наденет себе на голову белый венец и с важностью будет сидеть, как богородица, возле картонной колыбели. Святым Иосифом[141] будет Зоська. Ее горб не удивит никого, потому что именно такой вот горбатый старичок, обитающий меж волами и ослами, будет больше волновать зрителей. И никто не догадается, что именно этот горбун решился помчаться с доносом к матушке-настоятельнице и нажаловаться ей на Рузю…
– Наталья! Спишь?
Я вздрогнула, корона царя Ирода упала у меня с коленей и покатилась по полу. Наклоняясь, чтобы поднять ее, я пробормотала:
– Нет, не сплю, матушка, Я только так, думаю и мечтаю…
На другой день матушка вручила мне распечатанное письмо из Кракова. В нем я прочитала радостное известие от своей мамы о том, что она намеревается взять меня домой, чтобы я могла провести праздник вместе с семьей, и для этого уже выслала по почте деньги.
С этой минуты я уже не расставалась с письмом, а засыпая, клала его под подушку.
Поднимаясь в кромешной темноте, чтобы идти на "рораты", делая уборку помещения, таская уголь или вычесывая вшей малышкам, я думала: ну, прощайте!..
Прощайте, нищенские порции хлеба, прощайте, розовые передники в крапинку, прощай, осточертелый колокольчик, пробуждающий нас спозаранку ото сна, прощайте, деревянные четки сестры Алоизы!
Еще только неделя. Еще завтра, послезавтра и – конец! Конец! Никогда в жизни меня уже здесь больше не будет. Никогда в жизни! Я навсегда распрощаюсь с соломенной подушкой, с "пожертвованиями", с прачечной и с тряпкой, деревенеющей в ледяном воздухе коридора.
У меня кружилась от счастья голова, на глаза беспрерывно навертывались слезы радости. По отношению к сестре Алоизе я стала изысканно вежлива и благожелательна, словно человек, который чувствует себя гостем в немилом, чужом доме и пребывание которого там мимолетно; по отношению к девушкам – великодушна. Гельке я подарила желтые ленточки, которые привели ее в восторг, малышкам уступала свою утреннюю порцию хлеба.