Юрий Коринец - Привет от Вернера
На балконе было прохладно, дул ветер, но мы не уходили.
Я смотрел сквозь железную решетку на вылизанную ветром улицу.
Фрау Аугуста все о чем-то тихо говорила, излагала какие-то свои мелкобуржуазные мысли. А мы молчали. Мама сказала, что с фрау Аугустой надо вообще говорить поменьше.
Я вспомнил, как начинается Первое мая у нас, в Москве. Я вспомнил разукрашенные дома и предпраздничное оживление на улицах. И разноцветную иллюминацию по вечерам, которую мы всегда ходили смотреть в центр. И парад на Красной площади. Я часто ходил с родителями на парад, на трибуны возле Мавзолея. В Москве Первое мая было веселым и радостным, а тут...
И вдруг мы услышали песню! Это пели рабочие; их еще не было видно, они шли еще где-то там, за домами, левее, а песня, как это всегда бывает, опережала их, неслась впереди, над пустой мостовой:
Drum links! Zwei, drei!Drum links! Zwei, drei!Wo dein Platz, Genosse, ist?Rein dich ein in die Arbeiter-Einheilsfront,Weil du auch ein Arbeiter bist!
Песня звучала все громче, чрезвычайно энергично, в ритме шагов:
И – левой! Два! Три!И – левой! Два! Три!Проходи, товарищ, к нам!Ты войдешь в наш единыйРабочий фронт,Потому что рабочий ты сам!
Обхватив прутья решетки, прильнув к ним лицом, я впился глазами в конец улицы... Там полыхнуло красным, и я увидел человека с красным флагом. За ним показался маленький оркестр: барабанщики и флейтисты. А дальше уже вливалась в улицу темная масса голов, над которыми колыхались плакаты – белые буквы на красном. Рабочие шли сомкнутой колонной, по четыре в ряд. Они приближались к нашему дому. Гулкие шаги сотен ног заполнили пространство. В едином с ними ритме звучали флейты и барабаны.
Кое-где на балконах и в окнах домов показались люди. Другие окна, наоборот, с треском захлопывались. Какой-то мужчина на балконе напротив приветственно поднял кулак навстречу рабочим. В первых рядах колонны тоже взметнулись кулаки.
– Rot Front! – ответила колонна.
Я тоже поднял кулак и восторженно закричал:
– Рот Фронт! – И мой голос потонул в общем крике.
Я узнал человека с флагом – он смотрел на меня, прямо в глаза мне!.. В вытянутых руках он держал древко, и алое полотнище, колыхаясь, осеняло спутанные золотые волосы.
– Это Вернер! Смотрите! – крикнул я. – Смотрите!
– Ах! – всплеснула руками фрау Аугуста. – Это ужасно!
«Что ужасно? – промелькнуло у меня в голове. – Почему? Это прекрасно!»
– Фашисты! – сказал отец.
Я посмотрел вправо, куда смотрели отец, и мама, и фрау Аугуста, и увидел фашистских молодчиков, выбегавших из подворотен и подъездов... Они что-то кричали и размахивали камнями и палками, а позади слезали с автомобилей полицейские в высоких касках, с дубинками в руках.
– Auseinandergehen! («Разойдись!») – прогремела в рупор команда.
– Wir furchten Karabiner, Gummiknüppel, Schuko nicht! Wir gehen drauf und dran! Rot Front![1] – запели рабочие.
– Надо уходить! Сейчас начнется! – сказал отец.
– Что... – хотел я спросить и вдруг услышал свистки и крики.
Фашисты и полицейские бросились на рабочих одновременно... В мгновение все смешалось. Внизу шел бой! Я видел сверху головы и плечи, руки, наносившие удары... Над толпой мелькали черные дубинки полицейских, палки, камни фашистов, рабочие кулаки; звенели стекла... Я увидел Вернера с флагом... Потом руку с пистолетом... Раздался выстрел, и Вернер упал – как тогда, помните, в моем сне? – и я заплакал, сжимая пальцами ржавые прутья, прижимаясь к ним лбом... Меня тянуло вниз, в эту бездну, где два полицейских тащили Вернера по камням, оставляя кровавый след... Мама пыталась разжать мои пальцы... «Немедленно! Немедленно!» – кричал отец, оттаскивая меня за плечи, а я плакал, вцепившись в прутья балкона...
Меня потрясло случившееся... и то, что мы бессильны что-либо сделать. В этом была наша трагедия – трагедия бессилия: видеть, как убивают твоих друзей, и молчать...
ОТЦОВСКАЯ ПЕСНЯ
Через два дня были похороны Вернера. Я тоже был на похоронах. И мама. Отец взял нас с собой. Советским товарищам уже небезопасно было появляться на похоронах коммуниста. Террор фашистов, которые готовились захватить в стране власть, уже не останавливался перед «красными из Москвы». А с нами отец был как частное лицо, как посторонний. Мы и шли, и стояли там все время в стороне. Мало ли кто мог стоять в стороне!
С похорон мы вернулись усталые. Надо было очень много пройти по городу, а потом за городом и стоять на кладбище во время митинга. Всю дорогу нас сопровождала полиция, но все сошло спокойно.
Вернувшись домой, мы долго вспоминали эти похороны, переживали их снова. Мы вспоминали, как шли за черным гробом, утопавшим в красных гвоздиках. Мы шли сзади, а впереди блестел медными трубами оркестр. Он все время играл «Реквием». Этот «Реквием» написал Моцарт – великий композитор. Это великая музыка, в ней сказано все о человеческой смерти. И о жизни.
Мама все время плакала. И многие плакали. Но отец не плакал. И я тоже. Я думал о живом Вернере, и о Гизи, и о черном цыпленке, и – почему-то – о Воровском. И о своем московском сне я думал...
Так мы сидели дома и вспоминали этот ясный весенний день на кладбище, дымчатую зеленую листву на деревьях, свежие комья сырой земли возле открытой могилы. И выступления рабочих – друзей Вернера.
Мы вспоминали безмолвные ряды полицейских, оцепивших кладбище. И вездесущих шпиков в черных пальто и котелках, сновавших вокруг.
Когда гроб опустили в могилу, все стали бросать туда горстки земли.
Тогда мы тоже прошли вперед и бросили по горсти.
Мы это все снова переживали, сидя дома, в комнате отца. За окном быстро темнело, надо было ужинать. Но ужинать мы не могли.
Мы говорили о Гизи, и о ее маме, и о том, что вот – они даже не смогли приехать на похороны! И о том, что мы скоро поедем домой и все им расскажем, и я передам Гизи цыпленка.
Я достал сверток и развернул цыпленка и поставил его на стол... И он вдруг затанцевал! В нем еще сохранился завод! Но от этого танца мне стало страшно!
– Как я его передам? – сказал я. – Мне будет страшно его передавать!
– Надо передать, – сказал отец. – Именно ты должен его передать!
Мама взяла затихшего цыпленка и погладила его по голове.
– Как Вернер странно его принес! – сказала она. – Как будто он уже тогда чувствовал свою смерть...
– Подождите, – сказал отец. – Я спою песню...
Отец запел, почти не растягивая слов, совсем тихо:
О чем эта песняВ степи у огня?Как сына отецПоднимал на коня!
Обычная песня,С обычным концом:О доле казачьей,О сыне с отцом.
Как вместе полямиСкакали они,Смеялись и пелиВ счастливые дни...
О чем эта песняЗа тихим столом?О том же конеС опустевшим седлом.
Поникшие с гривыВисят повода.Отец не вернетсяДомой никогда.
Бесстрашно с врагамиРубился казак!Что смерть его встретит —Не думал никак...
О чем эта песняВ полынных кустах?То клятва звучитНа сыновних устах.
Сын в юные рукиБерет повода —Он в битву помчался!Так было всегда...
Так было когда-то,И будет опять:Что сын за отцаДолжен песню кончать.
Мы с мамой сидели и слушали, глядя в темное окно, а потом я спросил:
– Откуда эта песня?
– Это старая песня! – сказал отец. – Ее пел мой отец – твой дедушка...
– А ты ее пел про Вернера?
– Про всех нас, – сказал отец. – И про Вернера тоже...
– А кто же будет кончать его песню? – спросил я. – Если у него сына не было?
– Зато у него Гизи! – сказал отец.
– Но она же дочка!
– Иные дочери бывают похрабрее сыновей! – сказал отец. – А теперь пошли спать!
«Интересные слова он сказал!» – думал я, засыпая.
Я тогда еще не знал, что все так и будет!
СОН
Ночью ко мне пришел Памятник Воровскому, как тогда, в Москве, когда я болел.
Я не удивился, когда он вошел в комнату, большой и взъерошенный, несмотря на то что из камня. В петлице у него была черная с красным ленточка.
– Это у тебя траур по Вернеру? – спросил я.
Он кивнул и сел ко мне на кровать, как тогда.
Я не удивился, но все же спросил:
– Как ты приехал? А Москва? Теперь ты будешь стоять здесь?
– Нет, это опять мгновение, – сказал Воровский. – Никто не заметит, что я здесь...
– А как тебе удалось перейти границу?
– Это потому, что я – твои воспоминания, – сказал Воровский. – Ты обо мне думаешь, вот я и пришел. И на похоронах Вернера я тоже был...
– А это было удобно? – спросил я. – В смысле дипломатии?
– Вполне, – сказал Воровский. – Я был с вами незримо. Потому что ты обо мне думал.
– Да, – сказал я.
– Вот и уходит твое первое детство! – сказал вдруг Воровский. – И писем ты мне больше писать не будешь!