Валерий Меньшиков - За борами за дремучими
— Да у меня для такого раза и покрепче найдется. Как-никак, а не каждый день реки форсируют, да еще при такой-то падере.
Поднимались они проулком, потемневшие от купания, два фронтовика и Генка — хрупкий зеленый побег меж крепко стоящих на земле деревьев. Сколько раз примечал я в лесу, как вольготно растет, дружно тянется вверх молодой подрост под защитой зрелых деревьев. Не страшны ему бури и ветроломы, обильные снегопады и ливни, лосиное копыто и острый заячий зуб. От непогоды спасет молодняк густая крона, а зайцу и лосю нет ничего страшнее рысиной метки.
В природе, если подумать, всему найдешь объяснение. Все здесь увязано накрепко, подогнано одно к другому. Повреди у дерева корешок — целиком усохнет. Вот так и у людей.
Поспешали Ван Ваныч, Генка и Вено к бараку, хлюпали сапогами. Что-то роднило их в эти минуты, вязало крепкой нитью. Может, отогрел Генка их души своим поступком, и каждый из них подумал, что не зря бился с лютым врагом — подросли их несмышленыши, расправили крылья и теперь, если надо, сумеют пройти, повторить их нелегкие дороги. Но лучше не надо. «Быть добру…»
Мы, молодняк, гурьбой двигаемся вслед за ними, ловим каждое их словечко, готовы выполнить любую просьбу. Жаль, что нет этих просьб. Нам очень хочется вот так же, на виду у людей, на равных идти рядом с солдатами, под перезвон их медалей, но именинник сегодня Генка.
Яркий солнечный свет заполнял улицы, дожимал ноздреватые теневые сугробы, съедал сосульки. Повсюду рождались ниточки ручейков, сливаясь вместе, они искали дорогу к реке. Парила земля, дышала, наполняя округу запахами пробуждающихся первоцветов.
Радостно гомонили птицы. Случилось то, чего все ждали так долго. Весна разбудила от зимней спячки Ниап, вдохнула в людей живительные хмельные соки, теперь будут бродить — не остановишь.
ЛЕТЕЛА ПЕСНЯ НАД БОРАМИ
Вот уже который день меня неодолимо тянет ТУДА, за речку, под зеленый полог лесов. И, наконец, я решаюсь… Бабка понимающе вздыхает.
— Такая вот жизнь, внучек… Обидно: старые остаются, а молодые уходят. Жить бы сейчас да радоваться, но мы Ему не указ. — Она слегка поворачивает голову в сторону иконы, рука привычно взлетает ко лбу.
— А ты сходи, сходи ТУДА, попроведай, поговори с ним, вот и придет облегчение…
Она старательно увязывает в чистую тряпицу каральку и два вареных яйца.
— Да не убивайся так сильно. Его уже не вернешь. А тебя эвон как на похоронах хватило. Думала, сама кончусь… Ну да ладно о том. Ступай, с богом…
Не знаю, сколько дней удерживала меня бабкина кровать, но, видать, не скоро странное забытье отпустило меня, потому что все вокруг решительно обновилось. Лепестковый иней густо припорошил песчаные развалы улиц. Буйствует в палисадах черемуха и ранетка, а мне кажется, что это бело-розовые облака опустились под окна сельских домов и задержались там, напоив воздух терпким медовым ароматом. Налетает свежий ветерок, облака в садочках начинают шевелиться, и невесомые снежинки заполняют створ улиц, мельтешат перед глазами и, теряя остатки сил, медленно опускаются на землю.
Жалеючи троплю душистую изморозь, проулками спрямляю путь к реке. Тихо пошумливает за плотиной завод, напоминает о себе. Но мне сейчас не до него. Я окунаюсь в прохладу леса и зябко передергиваю плечами. Внезапная болезнь выжала из меня остатки тепла, заметно убавила сил. Но я креплюсь…
Высоко в небесной голубизне покачиваются свежезеленые кружева, роняя изредка желтые умирающие хвоинки. И гладкоствольные сосны вокруг совсем как живые скрипят, шевелят сучьями, касаясь друг друга хвойными лапами и порождая целый хор звуков — закрой на мгновение глаза, и отчетливо услышишь, как ведет на лесной елани свой нелегкий разговор литовочка с неукосной змеиной скрипун-травой. Но вот и поселковое кладбище…
Сдерживая дыхание, осторожно миную затравеневшие холмики, присыпанные темной прошлогодней листвой и сопревшей хвоей; обхожу покосившиеся оградки, подгнившие снизу пирамидки и многорукие кресты. Невольно вглядываюсь в отгоревшие фотографии — и их не пощадило время. Какая-то неясная тревога охватывает меня, холодок подкатывает к сердцу: мне кажется, что десятки глаз наблюдают за мной, им интересно, зачем я здесь в такой неурочный час, к кому пригостеванил, у чьей могилы склоню голову или присяду…
А я пришел на свидание к другу. И, может, потому так волнуется сердце, что отправился мой старший товарищ в общую страну человеческого покоя, осиротил меня своим нежданным исчезновением. Зачем, зачем он это сделал? Как жить мне теперь без его совестливых советов, без счастливых встреч на притененном вечернем дворе, как не обидеть его память какой-нибудь ребячьей промашкой?..
На фотографии он молод. Широкий гладкий лоб, темные курчавинки волос над ушами, оттеняющие его могучую лысину; прищуренный, похожий на школьную запятую разрез глаз и беззаботная доверчивая улыбка. Черно-белые клавиши аккордеона, будто уголок тельняшки, прикрывают ему грудь. И это хорошо, что он отправился в свою вечность веселым, красивым, песенным — первый фронтовик на этом печальном поселении. Другим так не повезло, лежат на чужих сторонках, а то и вовсе поодаль от нашей русской земли, без родственного догляда, без привычного поминанья по родительским дням.
Я ревниво рассматриваю деревянную пирамидку, вставшую в изголовье могилы; не успевшую припылиться малиновую звездочку, вырубленную кем-то из куска листового железа; оградку из тонких ошкуренных жердочек, с «запасом» отхватившую кладбищенского места — все, что осталось на этот час от него. Для меня он всегда был и останется Колюней, и неровно выписанные масляной краской фамилия и цифры, меж которыми и уместилась его короткая жизнь, сейчас как бы разделяют нас невидимой чертой…
— Ты прости меня, Колюня, если было что между нами худого, если чем-то тебя обидел, — мысленно обращаюсь я к нему. Не обижал я его никогда, и в задумках такого не было, но так уж принято говорить здесь такие сердечные слова.
— Возьми вот, — я бережно, над тряпицей облупляю яичко, вместе с каралькой кладу к пирамидке.
Тихим стоном — а может, мне показалось — отзывается ближайшая сосна. Время оголило ее ствол от усохших сучьев почти до самой вершины, испятнало ржавыми рубцами, наплывами. Я касаюсь ладонью одного из золотистых горбиков — он излучает какое-то внутреннее тепло, и кто знает: напоенный солнечными лучами просто делится им со мной, согревая мое одиночество, или… страшно подумать — это сигнал от Колюни из той незримой дали, суть которой для меня пока непонятна, но в которой, говорят, мы все когда-то будем…
Умер Колюня совсем недавно, в самый разгар весны, когда вокруг все отчаянно зеленело, набирало положенный рост, распускало ранний цвет. В тот роковой день бисерил теплый майский дождь, так себе, даже и не дождь, а водяная пыль, от которой дышалось легко и свободно, в полную грудь. Но этот животворный весенний всплеск, радостные ощущения всеобщего пробуждения были уже не для Колюни. Он лежал в последней своей домовине спокойный и для меня непонятный, а в изголовье, на комоде, холодно поблескивал осиротевший баян.
Расстался с жизнью Колюня легко, в одноминутье. Вышел на обогретое утренним солнцем крыльцо повидаться с подворьем, потянулся с хрустом да и присел на ступеньку, будто цигарку свернуть надумал. Где-то в испятнанной рубцами груди Колюни таился маленький кусочек железа — жестокая памятка недавней войны, таился до этого черного дня, пока не прибило его к сердцу, и он ужалил его ядовитой весенней гадюкой.
Не стало Колюни, смолкли его красивые песни. Хотя нет, песни остались. В памяти всех, кто слышал живой Колюнин голос. А во мне они звучат, не стихают и сейчас. Как забудешь. Ведь и бабка про нас говорила: «Не разлей вода!» Мудрено, конечно, но верно. Точнее не скажешь. Никому вроде не напрашивался Колюня на дружбу, а любили его все, из края в край, и провожали на покой за речку всем поселком. Любили за характер улыбчивый, за песни душевные. А кто при песне — и так понятно — всегда человек добрый, на дружбу открытый…
Своим главным богатством в доме Колюня считал баян, который называл германским трофеем. С ним он возвратился на пару с войны и не расставался даже в лучшие времена, когда подфартило ему у кого-то из фронтовиков в соседнем селе за бесценок приобрести белозубый аккордеон. Видимо, с баяном вязала его особая военная дружба, которая не знает измены и дороже всего на свете. Разлучил их крохотный осколок, гадючье жало.
Баян Колюни веселил многих, желанным гостем входил в послевоенные дома сельчан. Столь до́лго жда́нная Победа тронула в людях какие-то дремавшие струны, а может, и надоело им жить своим нескончаемым горем и нелегкой изнурительной работой. Сначала робко, бедновато, а потом на удивление все хлебосольнее стали играться свадьбы: с многодневным гуляньем, с народом на пару горниц, с ответным гостеванием у близкой и дальней родни. А какая вечеринка без песни-веселья, без умелых рук гармониста? Ласковой матерью согревал неуютные дни Колюнин баян, заставлял хоть на время людей забыть недавнее горе.