Ирина Лукьянова - Стеклянный шарик
Короче, с этой Николаевой что-то надо было делать. Слишком много Николаевой было кругом. Ручонку тянет, отвечать лезет, да сиди уже, кажется, сиди, тебя не просят, куда ты все лезешь, и лезешь, и лезешь? Выделывается, сказала Палей. Выс***ется, сказала грубая Бирюкова. Выслуживается, сказала вежливая Вяльцева. Понравиться хочет, сказала Палей.
— Кому? — тупо спросила Иванова. Иванова была красавица, но тупая, как носорог.
Мысль пробуровила огненную борозду в неподвижном мозгу Ивановой, укрепилась, прижилась, и когда на очередной математике Николаева в очередной раз победно вскинула руку — первая! — Иванова обернулась и сказала, как только одна Иванова умела, одной нижней челюстью, с оттяжечкой, угрожающе-монотонно, без запятых:
— Чо Николаева больше всех надо? Чо пятерочку хочется сильно-сильно?
Николаева на глазах увяла, чуть уши не отвалились.
Скоро весь класс знал точно: Николаева выделывается, выслуживается, выеживается, хочет заработать пятерочку. Николаевой, как известно, пятерочки дороже всего на свете.
— Что, Асечкина, не получила пятерочку? — сочувственно качала головой Вяльцева. — Ну ты подучишь и в другой раз получишь, ты не переживай.
— Асечкина подучит, — говорила Бирюкова.
— Асечкина получит, — цедила Иванова.
Палей улыбалась, как Мона Лиза.
В общем, больше Вяльцева, Иванова и Бирюкова у Асечкиной не списывали, неловко было. Пришлось им Гале мороженое покупать и слоеные язычки в столовке.
Но, конечно, надо было что-то делать с этой Николаевой. Она была не просто дура, а опасная. Положительный герой не в себе. Кидались на перемене Евгеньевниной шапкой, шарф из нее выпал, перчатки. Звонок, Евгеньевна топает, Заварзин кидает шапку Егорову, Егоров застывает с ней — и быстро прячет ее в парту.
Егоровна входит, видит, начинает орать: где шапка, я вас спрашиваю! Тридцать семь человек дружно сидят, прижав уши, ну такие не видели никакой шапки, одна Николаева типа пионер-герой, встает такая и вынимает шапку у Егорова из парты, вот ваша шапка!
— Предательница, — говорит Палей, упирая на «д» — двойное «д», тройное «д» — поддать, наддать, и еще надддать!
— Стукачка, — шепчет в спину Заварзин.
Симонов, который вообще по слабоумию своему дара речи лишен, тыкает Николаеву пальцем в бок и произносит:
— Ты, козза!
Николаева молча бьет его учебником по голове. Тот в ответ ее кулаком под дых.
Егоров, получая двойку по поведению в дневник, тянет:
— Т, т, т, ты, Ас-ся, еще п, п, п… — хотя видит, что уже опоздал угрожать.
Николаева загибается.
— Замолчали все, — обрывает их Евгеньевна. — Открыли тетради, пишем.
Николаева, отдышавшись, молниеносным толчком спихивает Симонова с парты и показывает Заварзину кулак.
— Николаева, я кому сказала?!
Симонов, поднявшись с пола, с рыком кидается на Николаеву. Та выставляет когти.
— Николаева, встать! Симонов, прекратить! Встать! Дневники оба мне на стол! Стоять оба до конца урока!
Палей улыбается, как Мона Лиза.
Непонятно
С цветами Асе все понятно: выпускают зеленые уши из семечка, сбрасывают с кончика листа шкурку, тянутся, распускают листья, набирают бутоны, потом из зеленого вдруг начинает такой цветной кусочек выбираться, потом разворачивается. Ася сидит над ними долго-долго, всматривается: как крепятся лепестки, где прячется нектар, как разложены семена по стручкам и коробочкам.
Про пчел ей тоже понятно: носятся, хоботом сосут, шерстью пыльцу собирают с тычинок, разносят по пестикам. Потом — семена и все сначала. Ей интересно, можно с пчелами дружить или покусают; кажется — можно, не кусали пока. Ася кормит пчел разведенным медом, воюет с осами и подбирает раненых бабочек. Поит их апельсиновым соком и рассматривает, как они сворачивают и разворачивают свой пружинный хоботок, в наручных часах тоже есть такая пружинка, она скручивается и раскручивается. Ася так часто открывает свои новые наручные часики — посмотреть, как крутятся шестеренки, равномерно дрыгается пружинка, блестят розовые камушки, — что крышка уже отстает сама собой. Зачем камушки, Ася еще не выяснила, но звучит красиво: на семнадцати камнях. Но про камни в часах в энциклопедии нет, а мама не знает. Ася спрашивала.
Про круговорот воды в природе понятно. Про ветер понятно — куда дует, откуда. Даже про раковину понятно, зачем так завернута.
Понятно ей и про взрослых: они по жизни натыканы, как столбы вдоль дороги. Вертикальные, бетонные и непреклонные. Они несут правила и порядок. На них дорожные знаки: обгон запрещен, качаться на стуле нельзя, упадешь (и упала). Бегать нельзя, слушаться можно. Слушаешься — хорошо, не слушаешься — плохо. Хорошо — похвалят, плохо — накажут. Если и неясно, то предсказуемо: не попадаться на глаза, вести себя тихо, тайн не выдавать, поорут и отпустят.
С котом тоже все понятно: будешь тискать — царапается, будешь чесать — мурчит.
А с Маринкой Вяльцевой Асе непонятно. Вот они играют во дворе. Ася Маринке мяч, а Маринка ей его обратно. Ася Маринке — привееет! А она в ответ — покаааа! А та ей — бонжуууур! А она — оревуааааар! А ей — хэлоооу! А она — гудбаааай! Ася — как его, по-немецки… гутен тааааг! А она Асе, тьфу, ёлки, — а-у-фидер-зеен! Хенде хох! Хальт! Дальше не придумали, стали мячик просто так пинать. Пинали-пинали, ржали-ржали, Маринка подошла, как ущипнет. И говорит: дура ты, Ася.
Засмеялась и пошла.
У Аси синяк, и Ася дура.
Ася думает: с Вяльцевой опасно. Может быть больно. Со взрослыми понятно когда опасно. С Вяльцевой непонятно.
Откуда Асе знать, что у Вяльцевой в голове. Вяльцева и сама не знает. Вскипело вот что-то — ходит тут такая Ася в красивом немецком свитерочке, маленькая, как куколка. А Вяльцева большая и нескладная. И придумывает эта Ася быстро и легко всякие трудные слова и странные игры. И настолько она во всех отношениях Маринки лучше, что хочется уже что-нибудь сделать, чтобы не умереть от ее совершенства. И Маринка говорит «Ася — дура», и громко смеется над паникой в ее глазах, и уходит отмщенная. Откуда это все Асе знать?
Мы же так хорошо играли, думает она, и слеза начинает течь по ее короткому носу. Конечно, Вяльцева такая большая, сильная. Захочет — вообще меня убьет. Нельзя с Вяльцевой играть. Опасно. Слеза капает с кончика на землю. Интересно, почему она такая соленая, у меня организм вырабатывает соль? А можно добывать ее из слез? А сахар вырабатывает?
Не лучше и с сестрами Байковыми. Зовут играть в резиночку, им вдвоем скучно прыгать. Они вдвоем дерутся все время. Прыгали на первой, нормально, на второй Оля вдруг говорит: ты вообще все не так прыгаешь, погоди, пусти, у нас не так, у нас вот как. Поставила Асю на свое место и стала сама прыгать, и никакой разницы. Таня говорит — Оля, сейчас вообще моя очередь. Ася говорит: вообще-то моя, я сейчас прыгала. Оля говорит: ты все не так делаешь! Таня говорит: Оля, ты вообще заткнись! Оля говорит: это ты перед Аськой выделываешься, а она вообще прыгать не умеет, я ее просто так позвала, постоять. А ты, дура, думала, тебя играть зовут? Тебя вообще никто никогда не зовет, поняла?
Ася думала, ее играть зовут. Откуда ей знать, что из семейного скандала надо бежать? Она понимает: когда зовут играть — это может быть не играть. Опасно. Будет больно.
Ася жалуется маме, а мама говорит: не надо с ними вовсе играть, раз они такие. А с кем играть? Ася сидит у клумбы и смотрит, как шмель лезет в львиный зев. Шмель, весь перемазанный, улетает, Ася отрывает цветок и делает пастью ам, ам! Пасть мягкая, бархатная, в нее влезает палец.
Непонятно про Никитько. Они вместе играли, у Аси заяц Шуричек, у Насти мишка Костик. Шили своим зверям одежки, Настя вязать умеет, она связала Шуричку шарфик. Шуричек с Костиком дружили, Ася с Настей тоже. Строили им секретные жилища из картонных коробок. Рисовали полосатые обои фломастерами, оклеивали стены — у кого красивее. Настя Костику комодик склеила из спичечных коробков, Ася обзавидовалась. А потом услышала в школе, в столовке, Никитько думала, Ася не слышит, сидит и Гале Палей говорит с деланным таким смехом:
— А прикинь, Николаева еще в зайчиков играет. Она его в кармане носит и с ним целуется. И строит ему дом с утра до вечера, прикинь, унитаз ему бумажный вырезала.
Никитько сама Костику унитаз вырезала. И раковину, и ванну. Но у нее плоские и к стене приклеены полосками бумаги, а у Аси объемные, Ася сложила коробочки, как их учили в первом классе на трудах, и из коробочек все сделала.
Откуда Асе знать, что Никитько обидно, потому что она первая унитаз придумала, и еще она хочет дружить с Галей Палей, но ей кажется, что Палей не одобряет зайчиков с унитазами, а одобряет, не знаю, жувачку американскую? И Никитько хочет знать, как Палей отнесется к унитазам у мишек и можно ли ей выдавать такую секретную тайну, но про мишек не расскажет ни за что, и поэтому жертвует зайчиком, и если Палей сейчас скажет — а что такого, у меня тоже зайчик есть, — то Никитько будет любить обеих. Но Палей говорит «фу, позор какой, унитазная». И Никитько хохочет и повторяет «унитазная», и Ася бежит прочь, не разбирая дороги, слепая от горя, и втыкается головой в толстый живот завуча, и плачет на чтении, и Ольга Евгеньевна спрашивает, что ты плачешь, Ася, а она говорит привычно «голова болит», и ее отпускают домой, а за спиной Палей шепчет «по унитазу соскучилась», и Никитько хихикает. И она бредет домой, еще не понимая, что на нее такое упало, и дома рвет Шуричков домик, и рвет коробочки, и спускает их в унитаз, в унитаз, и берет Шуричка в ладони, лезет с ним под одеяло и плачет там, поливая его слезами и шепча «никто меня не понимает, только ты», и сворачивается клубком вокруг Шуричка, вокруг своей боли — в груди болит, в животе болит, — и засыпает, и мама приходит — Ася, ты заболела? Да, привычно врет Ася, у меня еще в школе голова болела, и живот еще сейчас…