Михаил Коршунов - Бульвар под ливнем (Музыканты)
Санди шла рядом, молчала. Потом спросила:
— Я тебе нравилась уже тогда, капельку хотя бы?
— В Ялте?
— Как ты догадался, что в Ялте?
— Не знаю. Почувствовал.
Санди взяла его под руку, слегка подпрыгнула, чтобы попасть с ним в шаг.
— Ты мне еще раньше понравилась. Капельку, — сказал Ладя.
— Не сочиняй. Тебе понравился трейлер.
— Может быть, но только в какой-то степени, меньше капельки.
— Хочешь, я тебе еще что-нибудь исполню из «Ферматы»?
— Мне надоел синий тритон.
— Ты хитрый.
— Я сама простота, верю всем твоим фокусам. Я один. Во всем мире.
— Ладя!
— Да?
— Ты очень хороший человек.
— Потому что верю твоим фокусам?
— Потому что любишь меня.
— Тебе правда от этого хорошо?
— Мне даже мама сказала, что я теперь очень серьезная, и в училище сказали. Пригласили в комитет комсомола и сказали, что я теряю жанровое лицо. А ты это замечаешь?
— Санди, ты что-то задумала?
— Я задумала полюбить тебя надолго, вот как мне хорошо. — Она высвободила свою руку и остановилась. Свет уличного фонаря падал ей на лицо и сделал ее бледной, как будто бы она снова испачкала лицо магнезией.
— Сандик, ты что? — испугался Ладя.
— Я хочу, чтобы ты поверил, что все это серьезно. Так серьезно…
— Я верю, Сандик. — Ладя никогда не видел Санди такой и растерялся.
Санди прислонилась к уличному фонарю, положила ладони на щеки, как это часто делала, и стояла — маленький грустный Пьеро. Ладя вдруг подумал, что вот только сейчас он смог бы сыграть на скрипке так, как играл Андрей той своей девочке, Рите Плетневой, потому что он бы сейчас играл о своей собственной, удивительной, первой, а поэтому и навсегда единственной любви. Эта новая сила, которую Ладя не испытывал еще ни разу так глубоко, даже к памяти своей матери, и эту силу ему подарила Санди. А сама она стоит под фонарем, держит лицо в ладонях и не верит, как она будет ему нужна в каждую, даже самую маленькую единицу времени его жизни.
— Санди, — сказал Ладя. — Ты меня слышишь?
— Я тебя даже вижу, — сказала Санди и опустила руки. И вдруг пуговицы на ее летнем пальто засветились огоньками, четыре маленьких звездочки.
Ладька растерянно уставился на эти звездочки.
— Не пугайся, — сказала Санди. — Лампочки, а батарейки в карманах. Теперь я должна открывать тебе мои секреты, и ты будешь знать их один во всем мире.
Мимо прошли девушки, с удивлением взглянули на пуговицы Санди. Долго оглядывались. Напротив на тротуаре застыла девочка в белых пластиковых сапожках и в красной кепочке из вельвета и смотрела. Около нее остановилось несколько прохожих.
— Завтра во всем городе будут гореть пуговицы, — сказал Ладя, взял Санди под руку, и они пошли.
— Ты должен его найти, — вдруг сказала Санди.
— Андрея?
— Вы все.
— Почему ты об этом заговорила?
— Я об этом думала.
— Я тоже, — сказал Ладя. — Не могу забыть, каким видел его в пельменной. На Тверском бульваре, недалеко от нашей школы.
— Может быть, он уже твой друг детства, а не просто одноклассник?
— Может быть, — сказал Ладя.
— Ты знал ту девочку?
— Видел.
— Говорят, она была очень красивая.
— Это правда.
— А что случилось, что она так вот… неожиданно… — Санди не договорила.
— Больное сердце, Кира Викторовна сказала.
— А что такое в музыке кон брио? Ты мне говорил.
— Ярко, как пламя. Почему ты спросила?
— Подумала об этой девочке.
— Кон сэнтимэнто — нежно. Пэзантэ — как будто идешь с грузом.
— С каким грузом?
— В музыке.
— Скажи что-нибудь еще.
— Что сказать?
— Что хочешь. Но теперь без музыки.
— Издеваешься?
— Мужчина никогда прежде сам не брал девушку под руку. — Санди выпустила его руку и отошла в сторону. — После того как мужчина предлагал девушке свою руку, она делала небольшой шаг к нему, поворачивалась левым боком и накладывала пальцы левой руки на обшлаг его мундира. — Санди все это проделала.
— Издеваешься, да? — Ладя сказал это с интонацией актрисы Мироновой.
— Парное упражнение. И я радуюсь, а не издеваюсь, — жизни, людям, тебе и мне! Кон сэнтимэнто.
— А что такое радость? — спросил Ладя. — Ты знаешь?
— Знаю.
— Нет, вообще.
— И вообще и в частности. У меня внутри начинают бегать и лопаться пузырьки, как в открытой бутылке нарзана. И я все могу, все получается смешно.
— А сейчас?
— Что?
— Где пузырьки?
— Ах, тебе мало за сегодняшний день! — Санди вдруг сняла свою шапку, связанную из мохера, и приставила ее к подбородку, как бороду. Вырвала из шапки несколько шерстинок и прицепила над губой, как тонкие усы.
Ладька даже икнул с испугу: это не была сейчас Санди, его невеста, это было семнадцатое столетие — «Мужская осанка и походка». Ладька смеялся, икал и опять смеялся. Санди церемонно раскланялась и сказала:
— Мы принимаем по четфергам. Моя дочь будет рада вас видеть. Между прочим, с носовым платком следует обращаться в двадцатом столетии совершенно так же, как и во всех предыдущих столетиях.
Когда Ладька перестал смеяться, Санди не было. В переулке было пусто, горели фонари и шуршали листья. А Ладька держал в руках носовой платок, который он вынул из кармана, и так и не знал, как с ним обращаться.
Ладе открыла двери тетя Лиза. Она еще не спала, смотрела передачу по телевидению.
— Кинопанорама, — сказала тетя Лиза. — Ужин собрала тебе. Варенье еще имеется, стоит в буфете.
Ладька поглядел на себя в зеркало. Дождался, когда тетя Лиза уселась к телевизору смотреть «Кинопанораму», взял с полочки ее старую шерстяную шапку. Приставил к подбородку. Не смешно. Ничего не смешно, когда нет Санди. Ладя положил шапку. А ведь был в России известный итальянский скрипач Мира шутом. При царице Анне Иоанновне. Его шутовской титул гласил: «Претендент на самоедское королевство, олений вице-губернатор, тотчаский комендант Гохланда, экспектант зодиакального козерога, русский первый дурак… известный скрипач и славный трус ордена св. Бенедикта».
Санди это специально откуда-то выписала для Лади. Даже сделала рисунок Мира — толстый человек, необычайно кучерявый, держит смычок, а к концу смычка привязан бубенчик.
Ладя прошел к себе в комнату. Есть ему не хотелось. Он зажег настольную лампу. На стене засветились клинки мечей, щит, большая кольчуга. Брат нашел все это в Казанском Поволжье, где он копает сейчас, «древнюю Русь». Мечи он травит специальным составом, и тогда на них проступает клеймо мастера или княжеские знаки. Так считает брат. Он водил Ладю в Третьяковскую галерею, чтобы Ладя внимательно посмотрел древнюю икону Дмитрия Солунского. Святой держит на коленях полуобнаженный меч, и, если присмотреться повнимательнее, на клинке можно различить стертые временем римскую двойку и два соединенных концами полумесяца. Знаки сходны с меткой на спинке трона Дмитрия Солунского на той же иконе. Брат доказывал, что это знаки князя Всеволода Большое Гнездо. Это же доказывал и один академик.
Ладька любил эти клинки. Походы, битвы, великие князья; варяги, печенеги, татары, поляне, древляне. И кто там еще.
Скоро приедет брат и сдаст все в музей.
Ладька ударил по щиту, и он зазвенел глухо и тревожно, будто в него попала стрела.
Когда Ладька сдавал вступительный экзамен по специальности, играл перед приемной комиссией и профессором Мигдалом, Андрея в Консерватории не было: он готовился в дорогу в Югославию. Был конкурсантом международного конкурса, Ладя был абитуриентом. Всего лишь. Дистанция. Если чисто формально. А творчески? Что Ладя показал Мигдалу? Как он ему тогда играл и всей комиссии? Он только видел, как Валентин Янович прикрыл ладонью левое ухо. Валентин Янович не смотрел на Ладю, а Ладя смотрел на него, и не потому, что самые важные слова в комиссии принадлежали Валентину Яновичу — знаменитому профессору, а просто Ладя был взволнован, что его слушает именно скрипач, а не профессор. Ладька не думал о том, как бы не заболтать пассаж, или что вдруг смычок потеряет устойчивость, или неясными будут акценты; он не показывал себя, а рассказывал о себе.
Последнее время Ладька играл без подушечки и мостика, скрипку держал на плече естественно. Смычок натягивал незначительно, чтобы ощущать вес руки. Таким ненатянутым, слабым смычком играл Сарасате. Но Ладька не думал в тот день: ослаблен ли у него смычок, как у Сарасате, или, наоборот, натянут, как у Крейслера. Он рассказывал на скрипке о себе, все, что с ним было, — свое детство и все, что было потом, — хотя играл он Моцарта, отрывок из концерта Хачатуряна и Равеля «Цыганку».
Скрипка лежала просто на плече, и Ладя чувствовал дыхание верхней и нижней дек, дыхание смычка и свою с ним слитность. Ладя целиком принадлежал своей интуиции, слухом направлял каждый звук и все движения. Он стремился воссоздать, а не удачно разместить готовые музыкальные детали; он не хотел, чтобы смелость уступила место погоне за безопасностью. Он не хотел безопасности, он хотел в тот момент музыки для себя и для этого скрипача, который слушал его, прикрыв левое ухо, и едва заметно шевелил тяжелой головой.