Оскар Хавкин - Бурундук
Уля повела узким смуглым подбородком: «Погляди-ка, Лера, что на свете творится!»
Снова ожили колючие, беспорядочные сплетения сучьев на горке валежника под сосной. Ожили, задвигались, расшевелились.
Ну и фокусница! Только что неслась по стволу, гриб то в зубах, то в лапах, скакала по верхушкам сосен и лиственниц, перепрыгивала с ветки на ветку, уходя в таёжную чащу, исчезая в зелёной глуши, и — нате! — объявилась: выскочила из тесной прощелины меж прутиков-веточек, точно пружиной вытолкнуло. Покрутилась и внезапно, расплохом, длинным бешеным прыжком на дерево — на то же самое! — сразу до первой же развесистой ветки. На миг распласталась, словно прилипла к стволу, и тут, как тень чугунной оградки на золотом песке, отчётливо вычернились по жёлто-ржавой шкурке пять узких продольных полосок, пять коротеньких дорожек, пять тёмных ремешков, пять весёлых жгутиков — они шли от ушей, от затылка, через всю спинку, к хвосту и там словно размывались, терялись, как ручейки в пустыне, в жёлтому рой окраске низа спины… Секунда — и спинка исчезла, быстрые выщёлкивающие звуки острых коготков по корявому стволу… Зверок промчал мимо второго навеса ветвей, добрался до третьего, пробежал до тонюсеньких конечных разветвлений, к развилке, не то фыркнул, не то чихнул, сделал быстрое движение мордой — и мясистый, только что с таким проворством насаженный на сучок гриб снят с игольчатого сучка и снова в зубах у белочки!
Ещё через несколько секунд — сёстры даже не успели перевести дыхание! — белка пронеслась по стволу и нырнула в путаные коридоры валежника с жирным блестящим маслёнком в зубах.
Ну, не глупость ли? Бегать взад-вперёд со своим ненаглядным грибочком, то его на дерево, на сучок, то его в хворост — не знает куда девать своё сокровище, будто оно удерёт от неё!
— Может, опять посадит в землю? — сказала Лера. — Или игра у неё такая?.. Или гнездо рядом, детёныши, вот и мечется… Бегает голодная! — И вздохнула: — Хоть бы уж съела его!
— Не, не игра! — ответила младшая. — И не в землю. Может, гнездо. Или нас боится, за жуликов приняла… Ну и Кузя! Точно как Кузя. Самый настоящий Кузя!
Кузя был долгоголовый, остроносый мальчишка в их дворе, в городе. Чуть повыше Ули, проворный, юркий, хитрющий. В прятках так укроется, хоть где ищи, будто в водопроводную трубу скользнул, — неизвестно откуда выскочит и первый застучится. Так бы ничего, а жадина. Если две конфетки вынес, увидит тебя и поскорее обе конфеты в рот! А у тебя последнюю выканючит. Вот такой тот Кузя, с ихнего двора. А на игры мастак, выдумщик, интересно с ним.
Сёстры, примолкнув, не спускают глаз с кучи хвороста под сосной. Сейчас ушастенький выпрыгнет с грибом в зубах, куда он с ним теперь, в какую сторону уволокнёт — к россыпям, в черёмушник, или, может, на крыше их сайбы запрячет?
Улины глаза туманом застилает, и ей кажется, что все сучья затанцевали, разыгрались на валежнике — и поверху, и на обочине, и споднизу, — расшевелился ворох ветвей, закишел муравейником!
— Вы чего тут, кедровочки, примолкли-затаились? Или разморило после каши? У одной глаза как литые пуговицы, а у той в щёлочки ушли!
Они чуть с досок не повалились. Дед Савося — трубка медвежья в зубах, ноги широко порасставил в мягких сыромятных сапогах-моршнях. Папа в той же майке, но уже в синих брюках, на блестящих металлических кругляках-бляшках. Джинсы называются. Кармашки сзади, кармашки спереди, кармашки сбоку и даже на коленях. Во всяких походах удобные. И для возни с дочками. Придёт папа домой: «Обыскивайте, что найдёте — ваше!» И валится на ковёр посреди комнаты. И начинается потеха, пыль столбом!
— К тайге привыкают, Севастьян Петрович. — Лицо у папы, когда улыбается, становится всё в морщинках, живых и забавных. — В таёжной зимовейке впервые. Правда, у речки, на Ингоде, жили, и на озере Арахлей, в палатке, и в совхозе гостили, на ферме, в степи. Тогда мы, ведь вот какое дело, всей семьёй ездили…
Папа сел на доску между Лерой и Улей и прижал их к себе за плечи узкими ладонями.
Дед Савося поглядел на отца с дочками, вынул трубку изо рта, но ничего не сказал. И снова трубку меж губ.
— Мы Кузю видели, — звонко сказала Уля. — Два раза.
И она вызывающе глянула на деда блестящими смоляными глазами.
— Вон кого — Кузю? — Дед снова вытащил трубку, даже затянуться не успел. — Да как я его прозевал, старичина раззявый! Не водится тут, на моей сайбе, никакого Кузи!
— Водится, — нахально отвечала Уля. — Мы-то с Лерой видели, не слепые. Зверь такой.
Дед Савося не торопясь оглядел ближние деревья, кусты, каменные глыбы, прочесал глазами тропки — всё, что за кучами валежника… Трубка его, с медвежьей мордой, поворачивалась вместе с ним, будто помогала высматривать.
— Ишь ты, зверь! — И он пустил волнами несколько клубов пахучего, сладковатого дыма. — Неуж медведь на сайбу пожаловал? Для-ради знакомства с городскими гостями, а? Кузя! Уже и окрестили незнамо кого. Сказочницы девчонки твои, Тихоныч! Средь дня сказки видят! Не тот ли пенёк вам зверем помстился? Иль тот каменный останец? Зверь-то, внученьки, человека да жильё людское за версту обходит. Вона как!
Лера поджала губы, тугие щёки словно затвердели. Не любила, когда ей не верили. И когда над ней подтрунивали.
А Уля весело приняла дедушкины насмешки, не оробела. Глаза у неё стали хитрыми-прехитрыми, даже морганье длинных ресниц не могло скрыть их лукавый смородиновый блеск.
— Был, дедушка, Кузя, правда был. Вот я расскажу, какой из себя, а вы отгадайте, вы всех зверей тут знаете. То полосатый, то гладенький, то рыжий, то серый, то на ушах кисточки, а то ушки круглые, то на дерево гриб вешает, то этот же гриб стаскивает в траву, то по веткам как бешеный, то по земле да по колодинам. Вот какой Кузя. Отгадали?
Большие корявые пальцы так сжали медвежью морду трубки — казалось, она взревёт. Складка, тяжёлая, толстая, нависла у старика на лбу. Чуть усмехнувшись, дед Савося повёл медвежьей трубочной мордой в сторону вороха веток под сосной.
— Отсель выскочил — какой из себя? С полосками?
— Ага, полосатый, — обрадовалась Уля. — Пять сосчитала. Через всю спинку.
— А когда обабок цеплял, то гладенький? И посветлей? Так понимать тебя?
Уля утвердительно помаргивала длинными, искрящимися чёрно-синими ресницами, а руки важнецки подобрала под себя, сидя на досках.
— Ага, а вы, что ли, тоже видели? Как отгадали?
Дедушка вдруг уткнул руки в бока, запрокинул голову и длинно и густо просмеялся, тыча трубкой то в хворостинник, то в сосну.
Лера, всё глядевшая исподлобья на деда, не выдержала, прыснула, краска вернулась на тугие щёки. Она не умела долго сердиться.
А Уля, довольная тем, что проняла деда, давай хохотать и подпрыгивать на досках, подпрыгивать и хохотать…
А папа улыбался, на худое лицо его снова набегали крупные морщины, и он придерживал дочек за плечи.
— Ох, морока с ними, с кедровками! Это ж они, девчонки твои, Тихоныч, из двух разных зверушек одного Кузю слепили! Чудеса! Гриб-то, обабок, белка вешала, а стянул кто? Бурундук! Это мошенник известный, всё норовит двоюродного братца объегорить! Ну, девки! Чуть меня, старого лешего, с толку не сбили. Белка-то древесная, зверок гнёздный, а полосатый — земляной. У его дом в норе. Родственники они, это верно, а сами по себе… Ну, уморили… Куда хошь заведут и не выведут!
Уля вызывающе поглядела на деда, на папу, на Леру. И на весь лес звонко и весело разнеслось:
Яблоки-веники,Вихрем лечу,Вихрем лечу,Куда захочу…
А папа — слушал или не слушал, — вдруг лицо его вздрогнуло, точно от острой боли, и он крепче прижал дочек к себе, будто и вправду боялся, что их унесёт от него нежданным вихрем…
IV
— Лера, ты спишь?
— Нет, — не сразу ответила старшая. — Глаза закрыла, а никак не усну.
— И я… — вздохнула младшая. — Три раза глаза закрывала. Никак. Это всё из-за Кузи, да? Закрою глаза, а он прямо на меня: прыг-скок. И ты из-за него?
Сёстры лежали рядом на широких, от стены до стены нарах. В другом конце, ближе к двери, лицом к ним — папа. А дерюга от края до края нар — толстая, не шибко мягкая и пахнущая соломой, травой, землёй, хлебом, звериной шерстью, хвоей, листьями — тайгой. Зато покрыты стёганым одеялом из дому, тёплым, ватным, и от одеяла — домашность, будто они на своих кроватках в спаленке рядом с кухней, а напротив — уголок с игрушками, а ещё — словно ночной шум города в раскрытое окно. Но это всё только кажется… Что же ты, Лерка, молчишь? Придвинулась к Уле близко-близко, щекой к щеке, а молчит…
— Я знаю, почему ты не спишь, — говорит младшая. — Ты всё про маму. Ты всё о ней. И днём о ней. Я знаю.
— А ты… помнишь, какая она? — спрашивает Лера и прерывисто вздыхает. — Помнишь?
— Я руки помню. И голос, — отвечает Уля. — А какая из себя, не могу вспомнить, только когда на карточку погляжу. А ты?