Альберт Лиханов - Музыка
Наверху всё было как прежде. Тополиные ветви глухо хлопали над головами, женщины всё так же вглядывались в эшелон. Анна Николаевна стояла среди девчонок с посиневшими носами, куталась в платок и внимательно глядела на нас.
Вовка, покачивая головой, подошёл к ней.
— Там убитые! — сказал он громко.
Меня трясло, я старался сдержаться, но чувствовал, как помимо моей воли губы разъезжаются в стороны, а учительница и ребята расплываются, как сквозь затуманенное стекло.
Я вдруг вспомнил отца и тот летний день.
Отец шёл, сцепившись под руку с друзьями, они перегородили всю мостовую и пели про Катюшу.
А я смеялся ему вслед и радостно махал рукой, дурачок!..
* * *Я не знаю, почему я подумал об отце.
Может быть, всё — таки есть волны, которые передаются от человека к человеку? Может быть, предчувствие — это не суеверие, не предрассудок, а что — то такое, что есть на самом деле?
Я вздрогнул там, на берегу, подумав про отца.
И снова вздрогнул ночью. Меня будто кто — то толкнул, и я проснулся, подумав вдруг, что с отцом случилось несчастье.
В ночной тишине мерно тикали ходики, от натопленной, белеющей в темноте печки дышало теплом, а мне было тревожно и неуютно, и никак не шёл сон.
Вечером мама наказывала мне, чтобы я больше не ходил на берег, к тупику, чтобы не слушал Вовку Крошкина, если он станет звать меня снова. Мама сердилась, хотела поговорить с Анной Николаевной об этой странной экскурсии, и я не обижался на маму.
Она, конечно, думала, что я её не пойму, а я прекрасно понимал. Отлично понимал, почему она сердится на Анну Николаевну, на меня, на Вовку, понимал теперь, почему она ни разу не сказала про санитарные эшелоны, про то, что таскает на носилках раненых и вот — даже мёртвых. Теперь мне всё было понятно, всё до последней капельки.
Мама старалась скрыть от меня войну.
Мама старалась, чтобы я про неё знал поменьше. Ел бы себе завариху, ну, слушал радио, тут никуда не денешься, не заткнёшь же мне уши, и бегал бы в школу, учился себе на здоровье!
Смешно просто думала мама… Взрослая, а рассуждала, как ребёнок… Да разве же скроешь её, войну, разве упрячешь её куда — нибудь подальше?
Вот она, вся на виду, правильно говорила Анна Николаевна: и свечки в классе, й тетрадки из старых газет, а сегодня — это, страшное, куда его денешь? Я снова увидел жёлтые, словно восковые, ноги, изрешеченный осколками вагон.
— Гады, — прошептал я, — гады! — и сжал кулаки, вспомнив открытки, полученные от отца, женщину, нарисованную на этих открытках, и слова „Родина — мать зовёт!“.
Я думал не раз про эти слова, женщина с платком на плечах обращалась ко всем, — значит, и ко мне, но я не знал, что мне делать.
Убегать на войну было глупо, смешно, несерьёзно, я это понимал. Это всё равно, что путаться под ногами у взрослых, только отвлекать их и мешать им. Значит, Родине нужно было помогать здесь. Например, шить кисеты. В третьем классе девчонки шили кисеты и вышивали на них цветными нитками: „Храброму бойцу“. Конечно, шить — это девчачье дело, но сейчас шла война. Шить так шить. Пусть курят бойцы махорочку.
Я ворочался с боку на бок, представляя сшитые мною кисеты, набитые табаком. Много — много кисетов, и на каждом вышито красными нитками — нет, не „Храброму бойцу“, это пусть вышивают девчонки из третьего класса, а мои, мной придуманные слова: „Бей врага!“ Впрочем, можно было вышить ещё лучше: „Смерть фашизму!“ или „Смерть фашисту!“ — так было понятнее, и я, прикрыв глаза, попробовал представить себе фашиста.
Фашист был в рогатой каске, с вытаращенными глазами. Рукава у него закатаны; в волосатых, как у обезьян, руках он держал дымящийся автомат.
Фашист был ужасен, отвратителен, и я сказал громко, отчаянно:
— Гад, гад! — Ведь этот фашист убил бойца, которого несла мама.
На маминой кровати зашелестела простыня.
— Ты что? — спросила она тревожно.
— Гады эти фашисты! — сказал я громко. — Убили того бойца.
Мама помолчала.
— Если бы одного! — сказала она вдруг и, словно спохватившись, добавила: — Ты спи, спи!
— „Спи“! — обозлился я, вспоминая открытку.
Мама молчала. Я думал, она станет ругаться, а она молчала.
— Ты должен учиться, — сказала мама, стараясь быть спокойной. — Ты должен учиться хорошо, гулять и спать.
Странный человек! Она говорила со мной, как с маленьким. Учиться, гулять, спать!
— „Учиться, гулять, спать“! — повторил я вслух и прибавил, снова вспомнив про отца (ведь это его могли нести сегодня на носилках): — Да я их ненавижу! Ненавижу!
Мама мне говорила что — то, требовала, чтобы я спал, а я, сжав зубы, решил, что у меня будет два дела теперь. Я буду шить кисеты. И я буду ненавидеть немцев, этих проклятых гадов.
Ненависть — это не занятие, ненавидеть нельзя специально, как, например, шить кисеты. И, кроме того, я ведь не видел живых фашистов.
Но я видел две жёлтые голые ступни убитого ими бойца.
И ненависть была для меня делом, на которое, я верил, звала меня, первоклассника, Родина — мать.
* * *Утром мы вышли пораньше, потому что мама хотела увидеть Анну Николаевну. Я не сопротивлялся, не возражал. Ну, пусть поговорит, если хочет, ведь Анна Николаевна ни в чём не виновата. Всё равно мы пошли бы к санитарному эшелону, всё равно бы Вовка показал мне изрешеченный осколками вагон, в котором выбиты стёкла, и Анна Николаевна тут ни при чём.
Было темно и морозно, как каждое утро. Скрипел под ногами снег, как всегда. Одно было не как всегда. Я шёл с открытыми глазами, шёл рядом с мамой, не отставая от неё и не давая ей свою руку.
Мама удивлённо поглядывала на меня сверху, но ничего не говорила, и я был благодарен ей, что она меня понимает.
Мы уже подошли к школе, как вдруг я увидел Вовку Крошкина. Небольшой воздушный шар на тонкой подставке летел нам навстречу, от школы. Увидев нас, Вовка будто споткнулся и выпалил:
— Уроков не будет! Учительнице похоронка пришла!
— Какая похоронка? — спросил я, зная, догадываясь, понимая, что за похоронку принесла Анне Николаевне почтальонша, и почувствовал, как крепко сжала меня за плечо мама.
— Пойдём! — сказала она глухо. — Пойдём! — и, резко повернувшись, повела меня назад, к дому.
Вовкины шаги слышались за спиной, я знал, что ему некуда идти, все у него на работе, и неуверенно спросил маму:
— Можно Крошкин к нам пойдёт?
Мама кивнула, но тут же остановилась.
— К нам? — спросила она, и я понял её, у нас ведь тоже дома было пусто, бабушка уехала в деревню менять на муку мамины вещи. — Ну ладно! Дома холодно и никого нет. Пойдёмте ко мне.
Я не поверил своим ушам. „Ко мне“ — значило на работу к маме. В госпиталь. В её лабораторию. Никогда ещё мама не брала меня с собой на работу, а сегодня предложила сама, да ещё со мной будет Вовка!
— Только слушаться! — сказала мама. — И никуда не бегать, у нас строгий начальник…
Мамин госпиталь был в бывшем театре, и, подходя к нему, я подумал, что раненые лежат, наверное, в зрительном зале и на сцене. Но ни на сцену, ни в зрительный зал мама нас не пустила. Она натянула на нас длинные халаты, загнула рукава, а полы засунула за пояс и повела нас с Вовкой, похожих на разведчиков в маскхалатах, по тёмному и узкому коридорчику, в котором стоял запах щей из кислой капусты.
Нам попался всего один раненый, да и то на раненого он не походил — шёл себе человек в халате. Ноги» у него были в белых кальсонах, подвязанных тесёмками. Он быстро прошаркал мимо мамы и нас, стесняясь, наверное, своего вида.
Потом мы пришли в маленькую комнату, где сидели две женщины в белых халатах. Увидев нас, они заохали, запричитали, но мама быстро усадила нас за шкаф и велела сидеть тихо.
— Учительнице похоронная пришла, — объяснила она женщинам, и они разом вздохнули, ничего не ответив, и склонились над какими — то приборами, у которых внизу блестело зеркальце.
Мы с Вовкой сидели на одном стуле, тесно прижавшись друг к другу, и я думал про Анну Николаевну. Вчера мы с Вовкой видели убитого бойца, а сегодня узнали, что кто — то погиб у Анны Николаевны. Может быть, муж. Или брат. Или даже сын. Анна Николаевна никогда не говорила нам, кто у неё есть. Она приходила в школу строгая, подтянутая, и мне казалось, что учительница не обращает на войну внимания. Будто нет никакой войны.
Она спрашивала по арифметике, по русскому, по чтению, она требовала, чтобы мы старательно выводили буквы на уроках чистописания, и никогда не говорила про войну.
До вчерашнего дня. До того, как опоздал на урок Вовка Крошкин, узнавший про санитарный поезд.
А сегодня учительнице принесли похоронку.
Я вспомнил, что говорила мне вчера мама. Как ворчала она, думая, что войну можно спрятать. Анна Николаевна тоже не говорила нам про войну. Но она всё — таки раньше мамы сказала про электричество, про тетрадки, про фельдмаршала Кутузова, а потом повела нас на берег. Она поняла, что от войны никуда не денешься.