Владислав Крапивин - Наследники (Путь в архипелаге)
Отец помолчал и сказал примирительно:
— Я понимаю. Да ведь без конфликтов нигде не проживешь. Без них, как говорят, развитие останавливается… Ты в прежние годы тоже был не сахар, я помню… — Он нервно усмехнулся. — И я не Макаренко, всякое бывало. Сгоряча-то…
Егор опять стал смотреть на абажур.
— И вот еще что, дружище… — Виктор Романович сел прямее. — Ты пойми. Наша фамилия в городе известная, мы у людей на виду. Надо марку держать. Уяснил?
— Насчет марки? Уяснил, — тихо сказал Егор. — Только насчет «сгоряча» ты не говори. Ты перед этим каждый раз руки мыл… Пойду я, уроков много…
Засов
Чтобы не оставлять следов на свежем наметенном снегу, Кошак привычно прыгнул от дыры в заборе на кирпичный выступ у входа в погреб. Толкнул дощатую дверь. Промерзшие ступеньки запели под ногами. Был сегодня крепкий холод — видно, пришла наконец настоящая зима.
Внизу, в темноте, Егор стукнул по внутренней двери. Условными ударами: раз-два, раз-два, раз-два-три («Чижик-пыжик, где ты был?»). За дверью было тихо: выжидали. Кошак постучал опять (такое правило). Тогда откинули крюк.
«Таверна» дыхнула на Егора привычным теплом, сладковатым запахом заплесневелых углов, обугленного железа печурки. И сигаретным духом. Раньше, при Бобе Шкипе, порядки были нерушимые: курили только в отдушину и дымоход. Сейчас все чаще дымили просто так. Иногда Курбаши говорил: «Эй вы, кто смолит, передвиньтесь к печке, чтоб тянуло… Да не елозьте задницами, а передвиньтесь. А то скоро вознесемся от дыма, как монгольфьер…» («Как чё?» — иронично спрашивал Копчик.) Но табачный аромат был уже неистребим. Мать не раз принюхивалась к финской курточке Егора, когда он вечером являлся домой. И в глазах Алины Михаевны был безмолвный и тревожный вопрос. Впрочем, она знала, конечно, что Горик насчет курения не безгрешен. Оба, однако, «соблюдали приличия» и молчали…
Сейчас смолили двое: белобрысый безбровый Сыса (тот, что когда-то вместе с Копчиком привязался к Гошке) и «мышонок» Позвонок — тихий пятиклассник с лицом испуганного отличника. Сыса курил нахально, а Позвонок дисциплинированно пускал дым в открытую печурку. Он был счастлив и этим — Валет лишь недавно позволил ему курить.
Сам Валет кейфовал — томно полулежал на клеенчатом диване, притащенном со свалки, и слушал кассетник (не «Плэйер», конечно, а добитую «Весну»). Сдержанное ритмичное «дзым-бам» напоминало трудягу тепловоз на маневровых путях… Пуля сидел у Валета в ногах и услужливо держал кассетник на коленях.
Еще один «мышонок» — Липа — в углу щепал топориком лучину для растопки. Печку разожгут, когда на дворе совсем стемнеет и можно будет не бояться, что стелющийся дым из спрятанной в кирпичах трубы выдаст здешний приют. А пока нагонял уютное тепло (и сумму на счет местного жэка) электрический рефлектор. Подпольное подключение к щитку здешней котельной было сделано по всем правилам техники и конспирации.
На другом диване — поновее и пошире — перекидывались картами Копчик, длинный Мак (не от шотландского имени, а от прозвища Макарона), сам его сиятельство Курбаши и Баньчик — подросший и уже милостиво допускаемый к развлечениям старших.
Яркая лампочка под фаянсовым треснувшим колпаком освещала подземную комнату с кирпичными стенами и прогнившими плахами пола. Со стены, с нового плаката, лукаво, умудренно и слегка устало улыбалась Алла Пугачева — она стояла среди круглых коробок с фильмами и путаницы распущенных кинолент.
Другая стена пестрела старинными жестяными знаками страховых обществ и ржавыми объявлениями типа «Не влезай, убьет!», «Посторонним вход воспрещен», «Осторожно, высокое напряжение!» и «Опасная зона». Их отдирали с покосившихся деревянных ворот, заборов, столбов и трансформаторных будок — из любви к искусству. Начало этой коллекции положил, говорят, Кама, притащивший черный жестяной щиток со словами: «Граждане! Сделаем наше кладбище местом достойного поминовения усопших!»
Три таблички украшали обитую жестью дверь в дальнем углу. На первой был череп с молниями, на второй — стеклянной — надпись: «Директор», на третьей — «Осторожно! Злая собака!».
Ни директора, ни собаки за дверью не было, а была пустая комната с кирпичным полом и забитым досками окошком под потолком (в нем осталась отдушина величиной с кулак). Здесь, бывало, хранились добытые у малобдительных владельцев велосипеды. В заиндевелом углу лежала кое-какая еда. Валялись ящики и поленья для печки. Здесь, у отдушины, в прежние времена курили. Сюда же Валет иногда отводил «мышат». Для «воспитательных целей».
По-домашнему тикали ходики с бегающими кошачьими глазками — их тоже в свое время принес откуда-то Кама…
Все здесь было свое, привычное для Кошака. И он был в «таверне» привычным, желанным. Своим.
Курбаши милостиво сделал ему ручкой. Остальные тоже так или иначе изъявили удовольствие. Лишь у Копчика на капризном личике появился нетерпеливый вопрос: «Как насчет долга?» Егор сел к расшатанному круглому столу, деловито выложил три пятерки, трешку и металлический рубль. И японскую кассету. Разговор Михаила с матерью был уже стерт. У Егора была мысль предложить Копчику на выбор — или пусть берет назад чистую кассету из-под «Викингов», или девять рублей за нее. Но в последний момент его словно что-то под руку толкнуло: кассету сунул в карман.
— Вот, Копчик, твои деньжата. Будем в расчете.
— Давно пора, — сказал неблагодарный Копчик. И уперся глазами в нагрудный карман Егора. — А кассета? Она самая?
— Она… — туманно улыбнулся Егор. — Только уже не с «Викингами». Так что тебе она ни к чему.
— А говорил, что посеял, — подозрительно сказал Копчик.
— Долго было объяснять… Пришлось один срочный разговор записать, а чистой пленки не оказалось. Случаются детективные моменты… — Егор говорил лениво и загадочно.
Копчик на детективный крючок не клюнул.
— Такую запись сгубил. Надо было с тебя три червонца стрясти.
— Можно было и три, — поддразнил Егор. — Дело того стоило. Но теперь поздно… Да ты не вешай нос, Копчик, девятнадцать гульденов тоже деньги. По крайней мере, не придется тебе с Хныком и Чижом копейки у Редактора выпрашивать.
Копчик глянул быстро и со злостью: «Откуда знаешь?» И это «выпрашивать», видно, тоже уловил. До вопросов, однако, не унизился, небрежно разъяснил:
— С твоим Редактором дело другое. Мне там не копейки важны, а принцип.
— Это я понимаю, — примирительно сказал Егор. Привалился к столу. Зевнул. — И все же, Копчик, ты Ямщикова оставь.
Копчик очень удивился:
— С чего это?
— Вот с «того», — вздохнул Егор. — Тебе «принцип», а на меня в школе шишки.
— «Фыфки», — робко пошутил в углу Липа, вспомнивший недавний телефильм про пацаненка, не умевшего говорить букву «ш».
— «Хыхки», — поддержал его Позвонок и закашлялся.
— Позвонок, брось курить, — сказал Валет. — Вторую сегодня сосешь.
— Мне маленько осталось.
Валет ласково пообещал:
— Позвонок, накажу. Будет больно.
Тот быстренько сунул окурок в печку. Копчик сказал Егору:
— А ты здесь при чем? У меня к вашему чокнутому Ямщикову свой интерес.
— Ты объясни это нашей директорше Клаве. Она-то знает, что в первый раз именно я тебя на Веньку навел.
— Первый раз был у кассы цирка, а не с тобой.
— Этого Клава как раз не знает…
— Вот ты и объясни ей, — злорадно предложил Копчик. — Тебе надо, ты и объясняй. Если так ее боишься.
Егор не боялся. Не в директорше дело. Дело в том, что не должен больше Копчик трогать Ямщикова. Пусть Редактор ходит спокойно. Так хочется Егору. Так ему лучше почему-то. Хотя бы потому, что не надо отвлекаться на Веньку мыслями, когда думаешь о чем-то серьезном. Например, о парусах…
И вообще, рылом не вышел Копчик, чтобы таких, как Венька, ломать. Уж если даже ему, Кошаку, Редактор не по зубам, то другим и подавно…
Егор удивленно прислушался к себе и понял: сознание, что Венька Редактор ему не по зубам, не вызывает ни озлобления, ни простой досады. В другое время, еще недавно, Кошак спать бы не мог, придумывал бы способы, как сделать этого гада Ямщикова покорным. А сейчас? Что же случилось? Все мысли текут словно на фоне синего экрана, где вырастают многоэтажные, неотвратимо наплывающие паруса…
Но ведь в глубине души Егор отступился от Веньки еще до парусов. Даже до телефонного разговора с Михаилом. Почему? Как тут разобраться?
Впрочем, он и не пытался разбираться. Воспоминание о парусах опять стало главным. Они двигались уверенно, словно их нес не корабль, а сама судьба. Или время. То нерушимое, равномерное, безостановочное время, о котором думал Егор, когда смотрел на маленький снимок сорок восьмого года.
И это движение парусов в памяти Егора совершалось под сумрачную мелодию песни, которую в фильме пели матросы. Егор удивился, что вспомнились слова: