Альберт Лиханов - Музыка
— Коли можете, приходите, — сказал, уходя, председатель, — там и бабка ваша копошится, смените её.
На взгорье за деревней мельтешил народ. Слышался сдержанный говор, редкие, приглушённые удары лопат о камень, стук двух или трёх топоров и гундосый голос пилы.
Чем ближе мы подходили, тем ясней различал я, что взгорье на околице как бы выросло, поднялось повыше. И точно.
Люди насыпали холм, невысокий, метра в два, и плотно укрыли его дёрном. Горка подросла, и на ней, на этой высотке, белела дощечками треугольная пирамидка, поставленная на манер деревянного речного бакена: три основы, врытые в землю и обитые досками.
Мы опоздали, памятник был почти готов. Терентий Иванович пилил с Васькиной бабкой последние доски, а дед, так и не снявший медали, гладко отёсывал эти досочки и аккуратно набивал их к основам. Голова у деда тряслась, но рубанок ходил в руках точно, снимая тонкую стружку.
— Дед Трифон, — крикнул председатель старику, увидев нас, — принимай подмогу, передохни.
— А ну, поступай в мою бригаду, — весело за — шумел дед, но стругать дощечки нам не дал, а велел их аккуратно прибивать к стоякам — по два гвоздя с каждой стороны, да отпиливать концы.
Васька заворчал, что приходится делать такую мелочь, её и одному — то на полминуты, и погнал меня к Терентию Ивановичу.
— Не видишь? — строго, но тихо спросил Васька. — Однорукий!
Я робко подошёл к Терентию Ивановичу и затоптался за спиной, не зная, как начать. Он обернулся.
— А-а, — протянул председатель, — это ты? Чего деду не помогаешь?
— Там Васька, — ответил я, переминаясь. — Давайте я вместо вас.
Терентий Иванович вставил внутрь пирамиды жердину, и она торчала над ней.
— Я буду держать, — сказал он, — а ты заколачивай обухом в землю.
Я стал легонько постукивать по жердине. Она хорошо шла в мягкую землю, но Васька обогнал меня — уже приколотил все доски.
— Ну — ка, мигом домой! — велел ему, не оборачиваясь, председатель. — Найдёшь фанерку, вычертишь по линейке звезду — и пулей сюда! Понял?
— Понял! — растворяясь в темноте, крикнул Васька.
— Стоп! — остановил его председатель. — На обратном пути заскочишь ко мне в избу. Возьмёшь на подоконнике банку с краской. И кисточку. Валяй.
Васька испарился, а председатель снова отдавал команды.
— Бабушка, — крикнул он Васькиной бабке, — и все, кто свободные! Несите сучья и запаляйте костёр!
Внизу, у подножия холма, затрещал костёр. Пламя его высоко вздымалось беспокойными, манящими языками. "Совсем как в лагере", — подумал я, вспоминая пионерские костры. Там мы сидели кругом, распевали песни, водили хоровод, смеялись, испуганно оборачивались в темноту, боясь отойти в сторону, а потом глядели, как вожатые тушат рассыпающиеся красные ветки, засыпают их землёй, как снова нас обступает тёмный лес, но уже не страшный, а обыкновенный, потому что сейчас зажгут фонарики впереди и позади колонны, и мы пошагаем, спотыкаясь и оступаясь, но в полной безопасности, потому что и спереди, и сзади нас стерегут вожатые.
Нет, тут было всё другое.
Костёр разгорался, и я видел, как со стороны деревни к нему тянулся народ. Огонь выхватывал усталые лица женщин, низко надвинутые на лоб платки. Тени делали даже тех, кто помоложе, старухами, и мне казалось, перед памятником собралась толпа дряхлых старух.
Я увидел в толпе Маруську и шагнул к ней.
— Ты как тут? — спросил я.
— Так мы все приехали, — сказала Маруська, — ведь дядя Игнат сказал, что, должно, сегодня закончат…
Она опять захлебнулась словами, робко, боязливо глядя на меня, а я увидел в толпе старух Маруськину бабку, и ту, с весёлыми карими глазами, которая жала хлеб на коленках, и контуженного бригадира. И тётю Нюру с Васькиной бабкой, и ещё тех, с Белой Гривы, — худую и Матвеевну, и ещё, ещё разных женщин, которых я видел впервые, хотя, может, тогда, на собрании, они были тоже — конечно, были, не могли не быть.
Дед Трифон притоптал дёрн у пирамиды, при дирчиво оглядел памятник. Через толпу пробился Васька. Он загнанно дышал и держал в руке фанерную светлую звёздочку.
Терентий Иванович взял её, покачал на ладони, будто взвешивая тяжесть.
— Ну, прибей, — сказал он Ваське, и тот, подхватив топор, точно, как снайпер, забил гвоздь в центр звёздочки.
Белым пятнышком мерцала она над пирамидой. Сзади, над ней, чернело ночное небо, и там тоже молчали, переливались звёзды, тысячи звёзд. Тысячи тысяч. Но эта, фанерная, была ближе к нам. Она как будто шевелилась в неровном свете костра.
— Ну вот, — сказал Терентий Иванович, — и поставили мы памятник нашим солдатам. — Он умолк и вдруг спросил, спохватившись: — Васька, краску принёс?
— Принёс, — пробасил Василий.
— Пиши, — сказал председатель. — На каждой планке, их тут ровно шестьдесят четыре.
Васька подошёл к пирамиде.
— Иван Тихонович Васильев, — негромко и совсем не торжественно сказал председатель. — Одна тысяча девятьсот первый — одна тысяча девятьсот сорок первый.
Стало тихо. Только трещал костёр, разбрызгивая огненные искры, словно это был артиллерийский салют. Из двадцати одного орудия. Двадцатью залпами.
— Семён Николаевич Васильев, — продиктовал председатель. — Одна тысяча девятьсот двадцать третий — одна тысяча девятьсот сорок второй.
Васька аккуратно выводил красной краской ровные, стройные буквы и такие же ровные цифры.
‘"Счетовод, счетовод, — подумал я, — какие расчёты — то тебе делать выпало!"
— Семён Семёнович Васильев, — сказал председатель. — Одна тысяча восемьсот девяносто второй — одна тысяча девятьсот сорок первый. Борис Иванович Васильев. Одна тысяча восемьсот девяносто девятый — одна тысяча девятьсот сорок четвёртый. Семён Борисович Васильев. Одна тысяча девятьсот двадцать пятый — одна тысяча девятьсот сорок второй.
"Все Васильевы! — поразился я. — Одна семья, что ли?" Хотел спросить кого — нибудь, но не решился.
— Иван Петрович Васильев, — сказал председатель сдавленным, напряжённым голосом. — Одна тысяча девятьсот шестой — одна тысяча девятьсот сорок первый.
Я посмотрел на Ваську. Он вдруг беспомощно обернулся. Никогда я не видел таким Ваську. Губы у него тряслись и банка с краской тоже.
— Терентий Иванович, — сказал он глухим голосом, — я… — Он мотнул головой, словно проглотил комок в горле. — Пусть Николка! У него хороший почерк!
Председатель посмотрел в толпу.
— Коля! — сказал он. — Иди сюда!
Я не понял, что это зовут меня, но толпа передо мной расступилась. Кто — то подтолкнул меня сзади, и я, как на трибуну, поднялся на горку.
— Пиши! — сказал мне Васька, и я взял у него банку с кисточкой.
— Иван Петрович Васильев, — повторил председатель. — Одна тысяча девятьсот шестой — одна тысяча девятьсот сорок первый.
Я нагнулся к пирамидке и аккуратно вывел буквы. Я волновался, и рука у меня задрожала.
Я обернулся. На меня молчаливо смотрели глаза женщин.
Глаза ждали. Глаза требовали, чтобы я писал.
Я повернулся к памятнику и поставил точку.
— Иван Дмитриевич Васильев…
Вдруг кто — то дико закричал. Я опять обернулся, оплеснув штанину краской. На земле, у подножия, лежала старуха с карими глазами, та, что жала на коленях. Она прижималась к дёрну, обнимала его и плакала, плакала так отчаянно, что мне стало страшно. Я отыскал взглядом Ваську. Он сидел на холме, возле пыльных сапог председателя.
Терентий Иванович помолчал, потом сказал громко, повелительно, перекрывая плач старухи:
— Илья Миронович Васильев. Одна тысяча девятьсот двадцатый — одна тысяча девятьсот сорок четвёртый. Мирон Семёнович Васильев…
Председатель говорил, и теперь всякий раз, как он называл имя, в толпе слышался крик. Я оборачивался. Какая — то женщина целовала землю на холме. Какая — то плакала, став на колени.
Я отыскал тётю Нюру.
Она не плакала. Она глядела сухими, воспалёнными глазами на пирамиду и, казалось, ничего не видела.
Костёр раскидывал в красной траве чёрные тени и громко хлопал прогоревшими сучьями.
В первый раз в жизни я видел такое горе.
Горе не одного человека, не двоих, не одной семьи, а горе целой деревни.
* * *В ту ночь я долго не мог уснуть. Перед глазами плясал торопливый язык костра, бесконечно шуршало сено.
Проснулся я неожиданно. Меня будто толкнули в бок. На сердце было тревожно, словно кто — то позвал меня.
Я огляделся. Рядом похрапывал Васька.
— Кто тут? — испуганно прошептал я.
Никто не отозвался. Я вздохнул: значит, показалось.
Но легче мне не стало, наоборот.
Я вспомнил маму и бабушку. Почти неделю я прожил в Васькиной деревне и ни разу почти не подумал о доме. А теперь — вдруг, сразу — мне нестерпимо захотелось увидеть маму, бабушку… я вздрогнул: и отца.