Валерий Меньшиков - За борами за дремучими
Напугав, почти из-под ног срывается серый комок. Заяц! Рудька свистит ему вслед, но зайчишка и так напуган. Бежит размашисто, бестолково. Не успел полинять, сменить свою шкурку, вот и прячется под кустами.
— Ушла, жареха! — возбужденно кричит Рудька. — Давай как-нибудь навострим здесь петель. Авось прищучим косого!
— Давай, — соглашаюсь я.
Уступил бор место лиственным деревьям. Сине-зелено-белые стволы осин и берез окружают нас. Здесь намного светлее, чем в хвойном лесу, листва с деревьев давно облетела, стылые ветви упруго подрагивают на ветру, и деревьям, наверное, сейчас тоже зябко и неуютно. Я почему-то всегда думаю, что деревья живые: они рождаются и умирают, а когда живут, веселятся, грустят, плачут и стонут, если причинить им боль. В общем, ведут себя совсем как люди.
— А вот и калина! А вон еще! — радостно восклицает Рудька. И я вижу: прямо на нашем пути стоят три куста: на оголенных сизокорых веточках висят яркие гроздья. Точеные овальные ягоды наполнены рубиновым соком, в котором плавают плоские маленькие беловатые косточки. Сильно не корыстимся — весь лес с собой не утащишь — осторожно срываем кисть за кистью.
Засветилась у меня корзинка алым светом, будто сыпанул в нее кто-то пышущих жаром угольев. И ладони не чувствуют холода испещренных трещинками веток и подмерзших ягод. Будто и впрямь струится из них невидимое тепло, а может, просто разволновалось сердце, все сильней и сильней разгоняет по телу кровь.
Не утерпел, давлю пальцами ягодку — брызнул загустевший сок на язык. Сосу его и невольно морщусь: горька еще калина, ох как горька. Но и в этой терпкой горчинке уже чувствуется едва уловимая сласть. Да и откуда пока ей взяться. Вот повисят кисти под притолокой в холодных сенях, прокалятся морозами, и будет ягода сытной и сахаристой, растеряет свою горечь. Вот тогда и полакомимся сладкими киселями и сахаристыми пирогами, отведаем тягучей медовой кулаги. И, конечно, вспомним этот предзимний день и кусты калины на голубоватом снегу, протянувшие нам навстречу кисти с алыми каплями бесценной зимней ягоды.
ЖУРАВЛИНА
Раскрытие секретов, узнавание родного глухолесья приходило не с первых свиданий, а через тягучие годы. Сколько раз подобно ниточке за иголочкой увязывались мы за старшими, сколько часов проводили наедине с лесом, пока поднаторели безошибочно определять низинки с синеглазой черникой, пронизанные солнцем полянки с сочной зернистой малиной, торфяные болотистые кочкарники с ползучей морошкой, усыпанные чернобокой брусникой согры, заросли папоротника с теневой кисловатой костяникой, выруба и опушки с запашистой клубникой и земляникой. У каждой лесной ягоды свое заветное место, своя устоявшаяся гармония с природой, к тайнам которой мы приобщались с малых лет. Детство познакомило меня еще с одной удивительной ягодой — журавлиной.
В один из оттепельных апрельских дней хозяйничали мы с дедом в пригоне. Я привычно, с одного взмаха, вилами подшибал застывшие коровьи лепехи и кидал их в стоявший на санках короб. Рядом со мной шумно вздыхала Зорька, безобидная и послушная в эту пору коровенка с вечно печальными глазами. Бока у нее, что кузнечные меха, ходуном ходят, и, когда я незлобиво толкаю ее черенком вил, она поворачивает ко мне однорогую голову и тянется мокрыми губами.
— Ну ты, не балуй, — не принимаю я ее ласку.
Пригон наш похож на крепость. Вместительная стайка сложена из пахучих сосновых лесин и проконопачена мохом. В ней и зимует наша кормилица Зорька. Здесь же, на насесте, гнездятся куры-несушки и их хозяин — яркокрылый петух, известный на улице певун и забияка Цыпа. У петуха свои беды, в которых не обошлось без участия моих братьев. За его драчливость прошлой осенью они накормили его конопляным семенем, и бабка отпаивала опьяневшего петуха каким-то отваром, но он все равно обезножел и целую неделю отлеживался дома под лавкой. Видимо, и в его маленькой голове что-то прояснилось, потому что на братьев он кидаться не стал, а Генку, который надумал подсыпать ему толченого стекла, обегал далеко стороной. В эту зиму, в один из морозных дней, он подморозил свою красу — алый литой гребень, который почернел и наполовину отпал, и теперь петух, к огорчению бабки, перестал по утрам петь свои песни, поднимать ее раньше всех в нашем краю.
Огорожа пригона рублена из тонкоствольных осинок, которые забраны в пазы угловых столбов-стояков. Все это сверху застелено жердями, на которые с осени уметывается зародец укосного сена. В пригоне всегда тепло, уютно, ветры не проникают за его стены. А вот Марту, недавно появившуюся телочку, еще надо беречь. Почти месяц прожила она рядом с нами, на теплой кухне, а теперь весенняя капель растопила и бабкину осторожность — отправила нас отгораживать в стае закуток, устилать его сенной трухой-обмяльем. Оно и понятно. К корове телочку не подпустишь, разом к вымени пристрастится, а уж тогда не видать летом молока, до первых снегов в лесу спать будут. Вот и стараемся. Дед топором постукивает, а лицом недовольный, не поймешь, на кого и сердится. На меня вроде не за что, вьюном кручусь. И глызы уже в огород вывез, и сена свежего надергал, осталось Зорьку к колодцу сгонять, напоить свежей водой. Не утерпел, ищу правду:
— Дед, ты на кого в сердцах?
Пускает он дымок сквозь пожелтевшие усы, бодрит себя ядреным самосадом, на холодке греется.
— Да вон беда-то где обозначилась. Вертихвостки мох из пазов раздергали. Насквозь все видно. А вдруг мороз обернется?
И погрозил кулаком стрекотавшей на воротах сороке.
Не знаю я, что ему присоветовать, как возникшую нужду исправить. А он, вдруг повеселев, говорит:
— Проси у бабки заплечные мешки, пойдем Моховое болото проведывать. Неуж на пазы моху не соберем.
Радуюсь я перемене хозяйственных дел, не пугает и предстоящее объяснение с бабкой. Подумаешь, стайка. Поживет еще Марта в избе день-другой, не сгноит пол, а надерем моху, утеплим ее закуток.
Недолги наши сборы, ворчанье бабки подстегивает, из дома торопит. И вот уже остались позади окраинные избы с сизыми дымками над крышами, с взбудораженными ватажками воробьев в палисадах. Сразу за поселком высокие сосны поджимают с обеих сторон накатанный санями зимник. На одной из них кору сдернуло проехавшим возом, на оголенной древесине застыли слезинки живицы. Я не удерживаюсь, собираю в ладонь янтарные капельки. Снега в бору еще довольно много, и дорога льдистым подтаявшим желобом бежит от поворота к повороту среди осевших снежных наметов. Солнце рыжим желтком путается в игольчатой кроне, голубые тени тянутся по снегу. Я давлю сапогами льдинки, дед оборачивается, в губах все та же самокрутка.
— Не замерз?
— Не-е, — мотаю я головой.
— Фуфайку подвяжи туже, тепло и сбережется.
Дед высок и складен, идет по-молодому, легко, помогая себе в ходьбе руками; голову держит прямо, будто высматривает что-то впереди, а мне все кажется, что он хочет выпрыгнуть из широких голенищ своих самодельных сапог — бродней. За войну он усох, провялился до черноты от морозов и ветров, словно заготовил себя впрок на долгую жизнь, а вернее, на ожидание с фронта своих сыновей — моего отца и двух его братьев. Дед — известный молчун, разговорить его трудно, в поселке про него говорят уважительно: «Своего ума не растерял, да еще чужого присватал».
Оглянувшись — не отстал ли я, — дед сворачивает с торной дороги на снежную целину. Снег здесь сыпучий, зернистый, но солнце и еще довольно крепкие ночные морозы сделали свою работу, сковали поверху прочным настом. Меня наст держит, и я старательно обхожу оставшиеся после деда лунки — продавыши. Вокруг бело, чисто, и лишь под одной из сосен снег густо усеян коричневой шелухой. Видать, лакомилась шишками живущая где-то рядом белка, а может, и гостевала стайка залетных клестов.
Бор постепенно высветляется березами, их становится все больше и больше. В чистом утреннем воздухе каждое дерево, каждый подросток обозначается так отчетливо, будто выкованы они из металла искусным мастером. Белокорые березы уже давно живут наступающей весной, томит их живительный сок, розоватым налетом покрылись ветви. Не хватает лишь песни скворушки — известного певуна и дразнильщика других птиц, но и это время не за горами.
Наконец мы выходим на большую пустошь, посредине которой сломанным зубом торчит трухлявый березовый пень. Место здесь открытое, и снежные наносы подтаяли, отощали, обнажив ржавые космы кочек. Недовольная нашим появлением, с березового стояка-обломыша хриплым карканьем нас встречает ворона. Я замахиваюсь на нее рукой, всем видом показывая, что сейчас в нее чем-то брошу, но ворона старая, умная, и так просто ее не проведешь. Но мое кривляние ей не нравится, и она снимается с облюбованного места. Может быть, высматривала грязно-серая проныра несмышленыша зайчонка-настовичка или охотилась на отощавших за зиму мышей, да вот мы помешали.