Владислав Крапивин - Шестая Бастионная
…Я понимал, что расставание это будет ненадолго и что я не раз вернусь в родной город. Но понимал и то, что в детство уже не вернусь…
Инструктор сверху поторопил:
– Давайте быстрее, скоро ветер начнется! Гроза! В самом деле стало пасмурно. Все притихло, сильно запахло травами и теплым железом вышки.
– Пошли, – сказал я Левке. – Только не путай больше мою задницу с футбольным мячом. – Я не обижался на него, но предупредить считал необходимым.
– А ты не сиди на краю полчаса, – хихикнул он.
– Нельзя пейзажем полюбоваться?
…Теперь вид с высоты был другим. Солнечный свет „держался лишь на верхушках дальнего леса на востоке, •Река потускнела. Край серо-синей тучи был уже почти у зенита. Он больше не светился. Над крышами Городища облачные провалы на миг загорелись неярким розовым огнем.
Пробегали ветерки и гасли, шелковый купол нервно вздрагивал.
Запах травы был здесь почему-то даже сильнее, чем на земле.
Инструктор Степа – высокий рыжий парень с веснушчатыми руками – слегка нервничал и поторапливал нас. Я прыгал после Валерия и Юрки. На этот раз я крепко сжал себя и заставил шагнуть с площадки без секундного промедления. И опять – одурь летящей пустоты, и опять – толчок и радостная прочность натянутых строп… И снова я на земле (на этот раз даже не упал!), и радуюсь ее надежности, ее теплу и ощущению покоя. А главное, тому, что оказался сильнее страха.
Левка остался у вышки помогать инструкторам сворачивать снятый парашют. Мальчишки умчались. Валерка торопливо укатил домой: спохватился, что перед дождем надо укрыть толем дырявую крышу пристройки.
Мне домой не хотелось. Я пошел провожать Юрку. Мы не поехали, а именно пошли, держа велосипеды за седла и толкая перед собой. Я старался подольше сохранить в себе радость от прыжков и от того, что увидел с высоты. У Юрки, наверно, было похожее настроение. Он сказал с легким, привычным своим заиканием:
– П-первый раз было с-трашновато. Я бы и не полез, если бы не те п-пацаны. Неловко было п-перед ними.
Мы с Юркой знали друг друга много лет и всегда понимали друг друга.
– Я тоже на них глядел. Мировые ребята…
– А ты п-почему в педагогический не пошел? – вдруг спросил Юрка. – Ты же хотел.
Он знал, что врачи дали мне «поворот» от мореходки и тогда я решил двинуть «по семейной линии», в учителя.
– Я разве не говорил? – удивился я. – В иняз в этом году набора нет.
– Т-ты говорил… А почему на ф-филологический не подал?
– Ну его… Нагляделся на свою сестрицу, как она с тетрадями мается…
Думая об учительском деле, я мечтал, что буду ходить с ребятами в походы, ставить спектакли, выпускать рукописные журналы, устраивать военные игры и так далее. Сами уроки меня привлекали гораздо меньше. А каторжной работы словесника и литератора я просто-напросто боялся. Чтобы «тянуть» такие предметы, надо было отчаянно их любить. Например, как моя старшая сестра или наша преподавательница Елизавета Александровна.
– Зато к писательской профессии ближе всего, – заметил Юрка. Он знал о моих честолюбивых замыслах.
– А она получится, эта профессия? – усмехнулся я. – Поэтом могу я не быть… и тогда что? Каждый год уныло внушать бедным детям, что Катерина – луч света в темном царстве? Она, кстати, никакой не луч…
– А в Свердловске на журналистику какой конкурс?
– Когда сдавал документы, было тринадцать с половиной…
– Ну, н-ничего… – сказал Юрка и деликатно отвел глаза,
– Ничего, – вздохнул я и тихо позавидовал Юрке и Валерию: у «технарей» в Тюмени конкурс был в два раза меньше.
– Г-готовишься?
– Книжку читаю. Купил сегодня и просто обалдел… Александр Грин.
– Дашь почитать?
– Само собой.
Я проводил Юрку до калитки. Его дом стоял на улице Герцена, как раз напротив моего старого родного двора с могучим тополем. Я перешел дорогу, чтобы навестить дядю Борю.
Дядя Боря жил теперь уже не так, как прежде. Он женился, стал солиднее. Проходную комнату его увеличили, сделали отдельную дверь и еще одно окно. На окнах теперь висели занавески. Пропахшие табаком обои были заклеены новыми.
Но синие, как у мамы, дяди Борины глаза нет-нет да и вспыхивали прежними мальчишечьими искорками.
Когда я вошел во двор, дядя Боря сидел на крыльце курил.
Я поздоровался, прислонил к столбику у крыльца велосипед и тоже сел на ступеньку. Несколько тяжелых капель упали перед крыльцом на мощенную кирпичами дорожку, но главный дождь проходил стороной. Громыхало тоже где-то поодаль. Пахло тополем, теплой пылью и досками недавно вымытого крыльца. И дымом от дяди Бориного «Беломора». Воздух был неподвижным, и дым висел над Словами слоистым облачком. Потом налетел капризный ветерок, облачко исчезло, тополь встряхнулся и торопливо зашумел.
Дядя Боря глянул вверх, погасил о крыльцо окурок, со ступеньки не поднялся. Спросил:
– Ну как? Готовишься в студиозусы?
– Не-а. Надоело.
– Переучился, – понимающе сказал дядя Боря. – Значит, надо голову проветрить.
– Вот и проветриваю… – вздохнул я и хотел рассказать про вышку и прыжки. Но дядя Боря вдруг засмеялся:
– Вспомнил, как в сорок пятом осенью твой отец в отпуск приезжал – он еще в армии был тогда – и пошел в школу про твои дела узнать. А ты тогда только в первый класс начал ходить… Вернулся отец и рассказывает: учительница жалуется. «У вашего сына, – говорит, – ужасные разговоры. Он мне сказал недавно: что за жизнь! Уроки, уроки, уроки, и никакой радости…»
– Не помню такого…
– А я вот помню.
– Это же десять лет назад было!
– Десять лет – разве время…
Я встал.
– Пойду. Поучу немецкую грамматику на сон грядущий… Уроки, уроки, и никакой радости в жизни… И главное – зачем? Все равно не поступлю.
– Поступишь, – сказал дядя Боря.
– Не… Я же все годы в школе троечником был.
– Ну и что?.. Это потом уж в жизни ясно, кто троечник, а кто нет. Не сейчас, не сразу…
Я помолчал, переваривая столь глубокую философскую мысль.
– А стихи у тебя хорошие в газете-то… – сказал дядя Боря.
Я покраснел, вспомнив свое стихотворение в «Тюменском комсомольце», которое кончалось бодрыми строчками:
А дни идут один другого краше,И парта нам становится теснаИдет весна – весна всей жизни нашейИ школьных дней последняя весна.
Дядя Боря понял мои чувства.
– Да нет, правда ничего, – повторил он крайне убедительно. Особенно вот это:
Потом темней и гуще станут тени,Рассветы станут ярче и светлейНаступит май в цветении сирени,Потом июнь – в цветеньи тополей.
Я мысленно простонал и, отчаянно боясь, что дядя Боря продолжит цитирование моего творчества, проговорил торопливо:
– А тополь наш в июне что-то слабовато цвел.
– Не каждый год пышно цвести. У них, у тополей, какие-то свои законы жизни есть.
Мы оба, запрокинув головы, посмотрели в гущу шумящей кроны. Гром над дальними кварталами опять прокатил по кровельным листам свои чугунные шары.
– А помнишь, ты мне стрелу для лука сделал, и я ее туда, в чащу, запустил, и она застряла? Ух, я ревел… Тоже в первом классе было.
– Я тебе тогда новую сделал.
– Да… – сказал я. И словно вдохнул горячий воздух – такое неожиданное чувство, смесь нежности, благодарности и непонятной печали, поднялось во мне. Разом, как от толчка. Потому что сейчас, уже в самом деле прощаясь с детством, я вдруг понял, как много значил в моей жизни дядя Боря.
В январе сорок пятого года, в трудные и горькие для нас дни, мы остались вдвоем. Он не бросил меня, не отдал чужим людям…
Тогда сильно болела мама. Перед Новым годом она сортировала на военкоматовском складе привезенный с фронта утиль (годные еще для ношения гимнастерки и шинели раздавали тогда нуждающимся). На этой работе мама подхватила какого-то микроба и слегла с высокой температурой. У нее достало сил уговорить дядю Борю купить на рынке и украсить для меня елочку. Дядя Боря ворчал, но сделал все как надо. И я тихо радовался этой елочке и подарку – тоненькой книжке «Три медведя». Радость вперемешку с тревогой. Чтобы прогнать тревогу, я разговаривал с мамой, и она через силу отвечала мне.
А ночью маме стало совсем плохо. Сильно распухло лицо.
Утром пришел врач.
Помню его седоватые виски, запах одеколона, негромкий, но уверенный голос. Очень сильно блестели маленькие очки.
Врач осмотрел маму, помолчал и сказал, что скрывать нет смысла: заражение крови.
Про пенициллин и другие могучие лекарства мы тогда еще не слыхали, и даже я знал, что заражение крови – смертельно.
– Так это что же? Значит, всё? – тихо спросила мама.
Врач развел маленькими, очень чистыми руками и мягко сказал:
– Что же делать, голубушка. Все мы когда-нибудь всё…
Дальше я плохо помню. Совсем выпало из памяти, был ли кто еще в комнате, и как ушел врач, и что еще говорила мама. Я утонул в вязком ужасе, и все сделалось какое-то серое и ненастоящее.