Лидия Чарская - Джаваховское гнездо
— Князь, я вас не понимаю, — говорит она удивленно.
Тогда Курбан-ага быстро-быстро объясняет суть дела.
— Курбан-ага обязан сыну за отца. Пусть просит мальчик, чего хочет, — заключил он новым обещанием свой рассказ.
— Но ему нечего просить, ага. Он обеспечен, он в надежных руках. Кажется, ты ни в чем не нуждаешься, Селим, голубчик? У тебя не будет просьбы к кабардинскому князю? — снова роняет Нина и взгляд ее погружается в быстрые глаза Селима.
— Ты ошибаешься, «друг». У меня есть просьба к князю Курбану-аге.
Черные глаза вспыхивают ярче, делаются еще пламеннее, живее; два уголька разгораются в их глубинах.
Под перекрестными взорами окружающих Селим выступает вперед.
— Курбан-ага, у мальчика Селима есть просьба к князю. Князь Курбан знает все. Князь Курбан мудрый, храбрый, великодушный. Князь Курбан джигит, а не барантач. И князь Курбан клянется, что исполнит просьбу Селима.
— Клянусь, сын храбреца!
— Курбан-ага, князь кабардинский, — произносит торжественно Селим, — ты сейчас поклялся, что исполнишь мою просьбу. Так вот, скажи Селиму, его благодетелям и друзьям, где спрятана русская девушка у Леилы-Фатьмы. Скажи, Курбан-ага. Ты клялся Кораном, скажи!
Молчание воцаряется в сакле. Курбан-ага делает несколько шагов по направлению к двери и возвращается обратно.
В глазах его борется тысяча разнородных ощущений. Но лицо снова спокойно, неподвижно и важно, как всегда.
Жадными глазами следят за ним Нина, Керим, Селим, наиб из аула. Следит насмерть перепуганным взором Леила-Фатьма, закусив губы, едва дыша.
Ужасной, бесконечной кажется им всем эта минута без слов.
Курбан точно колеблется.
И вдруг точно встряхивается ага. Быстрым шагом подходит он к задней стене, наклоняется и сильно нажимает то место, где проведена чуть заметная для глаза роковая черта.
Дверь поддается сразу.
Вмиг точно расширяется стена.
Мелькают фигуры Дани, связанного Сандро.
Ужасный крик вырывается из груди двух женщин: вскрикивает Нина, исполненная жалости и тоски, и вскрикивает Леила-Фатьма, исполненная ненависти и злобы. Вернее, не крик это, а вопль безумия, прорезавший тишину ночи.
Вне себя, старуха кидается вперед.
— Курбан-ага — предатель! — кричит она с перекошенными от бешенства чертами лица, с пеной у рта, с дико сверкающим взглядом, — он пожалел калым дать Леиле-Фатьме, захотел нарушить договор. Так пусть же никому не достанется девчонка!
И, прежде нежели кто успевает предвидеть это, большой турецкий старинный пистолет сверкает в ее руках. Она направляет дуло на спящую Даню.
Последняя, словно руководимая странным толчком, широко раскрывает глаза.
«Это смерть! — проносится в голове девочки. — Это смерть!»
На нее в упор направлено страшное оружие безумной старухи. Дальше — перекошенное ненавистью безобразное лицо, связанный бессильный Сандро, а у двери она, «друг» Нина, Ага-Керим, Селим.
— Спасите! — срывается с губ Дани.
Чья-то светлая фигура становится между Даней и безумной старухой.
Но уже поздно.
Гремит оглушительный выстрел.
И тотчас же легкий, слабый крик проносится над саклей.
Что-то теплое, липкое брызжет в лицо Дани.
— Кровь!
И белая фигура бессильно склоняется подле нее.
* * *«Друг» убит, спасите «друга»! — кричит Сандро вне себя, трепещущий на полу, как птица.
Пуля Леилы-Фатьмы прорвала сукно бешмета Нины. Алая струйка крови брызнула оттуда.
Но бледное, как смерть, лицо княжны улыбается почти счастливой улыбкой.
Слава Богу! Она подоспела вовремя. Она успела стать между безумной старухой и ее жертвой. Даня спасена.
Ранена Нина, она, Нина, не опасно, должно быть, если есть еще силы думать, двигаться, говорить.
Она зажимает одной рукой рану, другой обнимает Даню:
— Птичка моя бедная! Милое сердце мое!
— Вы ранены? Скажите! Скажите! Да? — Голос Дани слабенький, рвущийся, как струны. А в лице ее ужас, тревога и любовь.
Ага-Керим с наибом держат бьющуюся у них на руках Леилу-Фатьму.
Она воет знакомым страшным воем на всю усадьбу, на весь аул.
Селим подле Сандро. Ударом небольшого, но острого кинжала он разрезает на нем веревки.
— О, Сандро, впервые вижу такого удальца! — На руках Нины трепещет Даня.
— Милая! Родная! Если б я знала только, разве бы я…
И глухое, судорожное рыдание потрясает саклю.
— Девочка моя, не надо, успокойся. Все забыто, моя Даня, все прощено.
Какой бальзам эти слова для измученной Дани, для ее израненного сердца!
Вот она, суровая повелительница питомника, Нина. И где только нашла в ней суровость Даня? Тщеславие, должно быть, ослепляло ее тогда.
Она, Нина, спасшая ее только что от смерти, принявшая на себя предназначенный для нее, Дани, безумной старухой выстрел, не ангел ли она, посланный с неба?
Но что это? Смертельно бледнеет лицо этого ангела, судорожно вздрагивают ее губы, тускнеют черные глаза, державшие Даню руки слабеют.
— «Друг» умирает! Лекаря сюда! Фельдшера! Кого-нибудь скорее! — вне себя вскрикивает Сандро и падает к ногам Нины, лишившись последних сил.
* * *— Едут! Едут!
— Я ничего не вижу.
— У тебя глаза, как у совы в полдень.
— Арба! Арба! Я вижу горскую арбу.
— Не выдумывай, пожалуйста. Они должны быть верхами.
— Но я вижу арбу, тебе говорят.
— Нет, это экипаж со станции.
— Гема права. Ты все преувеличиваешь, Маруська. Это коляска и всадники. Конечно, да.
— Тетя Люда, сюда! Они едут! Едут!
С утеса, что высится за зеленой саклей, дорога как на ладони.
Валентин, Маруся, Гема и Селтонет стоят на утесе, сосредоточенно устремив глаза вдаль.
Уже месяц прошел с того дня, как четыре всадника ускакали в горы. Месяц в неведении, в тревоге, в ожидании.
Было условлено заранее между «другом» Ниной и Людой: «Не будет вестей — все благополучно. Будут вести — значит плохие. Молитесь о нас».
Все свободное время дети проводят на утесе.
Селта и Гема, отличающиеся особенно зорким зрением, глядят в сторону гор. Валь и Маруся — на городскую дорогу, что ведет от станции. Никому не известно еще, по какой дороге приедут милые путники.
— Где вы видите их? Где?
Люда, только что окончившая с распоряжениями по дому, взбегает на утес. В руках у нее бинокль.
Лихорадочным движением подносит она его к глазам.
И вдруг мгновенно бледнеет.
— Коляска и верховые. В коляске кто-то лежит! Скорее вниз, к воротам, дети, скорее!
У ворот уже стоят Павле, Моро, Михако, Аршак.
— Кого-то везут в коляске, — говорит Аршак, закрываясь рукой от солнца.
Невольно вздрагивают сердца у взрослых и детей, что-то теснит грудь, точно навалился на нее огромный камень.
Страшная догадка почти сводит с ума.
— О, Бог великий и милосердный! Будь милостив к нам!
Это срывается с уст Гемы. Темнокудрая девушка сжимает как на молитве руки, поднимает к небу глаза.
— Будь милостив к нам! — лепечет Селта. — Если Творец сохранит их, Селтонет будет другою, совсем другою.
Валь стоит, сосредоточенный, спокойный по виду. Но только вздрагивают ресницы его прищуренных глаз, да заметно бледнеет все больше и больше тонкое, худенькое лицо.
Ближе, ближе путники. Теперь уже можно различить: коляска и три всадника. Значит один из четырех не может ехать на коне, его везут.
Но кто же? Кто же?
Грудь сдавливается сильнее.
Гема стоит, обнявшись с Марусей, обе дрожат.
Валь стоек и бледен, как смерть.
Люда молится в душе своей тихо, неслышно.
Буря клокочет в душе Селтонет. Весь этот месяц она переживала страшную пытку раскаяния.
Если бы Нина или тетя Люда хотя бы покарали ее за поступок с Даней, ей было бы легче. О, во сто раз легче было бы ей, Селтонет. Но ее не бранили, не наказывали, не упрекнули даже, только подолгу ежедневно беседовала с нею Люда и ласково, кротко обрисовывала ей, Селте, ее вину и все последствия этой вины. Это было в начале месяца, а потом прекратилось и это. Все было точно забыто. Жили дружной семьей, одним общим интересом, сообща ожидали возвращения из гор милых путников.
Но если другие ни словом не упрекнули Селту, то совесть самой девочки буквально сжигала ее.
За что она, Селта, возненавидела Даню? За что так безжалостно поступила с ней? Ведь ей лучше, чем кому-либо другому, было известно о недуге Леилы-Фатьмы. А она скрыла это от Дани.
Чего бы только не дала теперь Селта, чтобы все кончилось благополучно и все вернулись здоровыми и невредимыми сюда домой.
О, этот месяц! Аллах видит, как провела его Селтонет.
Ее лицо осунулось, исхудало. Окруженные синевой от бессонницы глаза стали огромные, как у совы. И одевается теперь проще Селта: нет на ней ярких нарядов, ненужных побрякушек. Она не мечтает о богатстве, о роскоши, о прекрасной партии; нет в ней и недавнего стремления к шумной, полной блеска жизни, желания нравиться, сверкать, подобно звезде.