Георгий Граубин - Полустанок
— Что ты, папа, — успокаивал его Славкин отец, — теперь япошки уже не выступят. Немцев от Москвы погнали, до Берлина без остановки катиться будут.
— Вот и хорошо, Левонид, — успокоился дедушка.
Глаза его просветлели, и сам он стал каким-то возвышенным, одухотворенным.
— А я было думал, не доживу до тебя. Теперь спокойно умереть могу. Спасибо, хрусталик. — Дедушкино лицо озарилось счастливой улыбкой, и он задремал.
* * *Сегодня Вовка Рогузин заявился в класс самым первым, чего с ним никогда не случалось. Он, нахохлившись, сидел возле печки, бездумно уставившись в одну точку.
— Уж не ночевал ли ты тут, — поприветствовал я его, но Вовка ничего не ответил.
— А может, заболел, а? — приложил я к его голове ладонь. — Что-то у тебя глаза не такие.
— Да иди ты, — ожесточился Костыль, сердито сбрасывая мою руку. — Тоже мне, доктор нашелся!
«Переживает, — подумал я. — Зря Надя выкинула с ним дурацкую шутку. Сказала бы ему наедине, а то раззвонила на всю школу».
Почти у каждого из нас был в то время альбом, в который ребята по очереди писали все, что они знали и что только могло прийти в голову: стихи, песни, всякую чепуху, наподобие этой:
Если вы меня не любишь,На реку Кура пойдем,Вы нас больше не увидишь,Мы как рыбка поплывем!
Или:
Живу на горке,Пишу на корке,Кто напишет ниже меня,Тот больше любит тебя.
Это четверостишие писалось обычно в самом конце.
Кто-то сочинил новую «арифметику».
Один одиннадцать двадцать один — вы мне нравитесь.
Два двенадцать двадцать два — можно с вами познакомиться?
Три тринадцать тридцать три — давай дружить.
Четыре четырнадцать двадцать четыре — давайте встретимся после уроков.
Пять пятнадцать двадцать пять — я вас люблю. И дальше в таком же духе.
Все ребята переписали эту «арифметику» в свои альбомы.
После очередного «оч. пл.», полученного Костылем по арифметике, Надя лукаво сузила глаза и на весь класс объявила:
— Зато другую арифметику он знает на «оч. хор.». Видите, какую шпаргалку подсунул. — И показала листок, на котором куриным Вовкиным почерком было крупно написано: «пять пятнадцать двадцать пять».
Вовка покраснел, молча взял сумку и, не дожидаясь звонка, дерзко вышел из класса. В тот день на уроках он больше не появлялся.
Леонид Никифорович пришел в школу перед самым концом занятий. Разделся он в каморке и вышел к нам в гимнастерке с заправленным под ремень рукавом.
— Вот, ребята, я и пришел к вам, — белозубо улыбнувшись, просто сказал он. — А что рассказать вам, право, не знаю. Спрашивайте.
Все молчали, не отводя глаз от пустого рукава, заправленного под ремень, и с ордена Красной Звезды на гимнастерке.
— Дядя Леня, а на войне очень страшно бывает? — спросила Надя, сузив и без того узкие глаза.
Кто-то засмеялся, но на него тут же зашикали.
— Кому как, все зависит от человека. Есть люди, которые темноты боятся, мышиного писку. А храбрый и на медведя пойдет с рогатиной. Все зависит от выдержки и хладнокровия. Волевому, закаленному человеку не страшна никакая неожиданность.
Когда немцы начали бомбить Киев, на нашей казарме загорелась крыша. Некоторые бойцы растерялись, бегают по двору, суетятся. А один младший сержант кошкой вскарабкался на крышу, схватил пилоткой зажигательную бомбу и швырнул вниз: «Ну чего психуете, зажигалок не видели?» И тут все успокоились, стали разбирать из пирамиды оружие.
А вот другой пример. Попали мы в окружение, выбираемся к своим через буковый лес. Вдруг один из головного дозора закричал: «Немцы!» — начал беспорядочную стрельбу. Рядом было шоссе, и в это время по нему проходила колонна автомобилей. Услышав стрельбу, немецкие солдаты бросились прочесывать лес. Так из-за трусости одного мы потеряли чуть не целую роту.
Все слушали затаив дыхание. Кунюша глядел на Леонида Никифоровича, оттопырив губу и задумчиво подперев щеку ладонью. Захлебыш обхватил голову руками. Вовка-Костыль сидел неподвижно и о чем-то сосредоточенно думал. Лицо его осунулось, нос неестественно заострился.
— Фашисты — это настоящие изверги,— продолжал Леонид Никифорович. — Я собственными глазами видел повешенных ими женщин и детей. Когда мы выходили из окружения, не раз натыкались на сожженные дотла села. Страшно это: как призраки белеют в ночи печные трубы да жалобно скулят бездомные псы.
Леониду Никифоровичу не дали договорить. В класс вбежала взволнованная Глафира и, ни на кого не взглянув, что-то зашептала ему на ухо.
— Извините, ребята, у меня дома не все в порядке, — расстроенно сказал он. — С вами мы еще встретимся, и я постараюсь ответить на все ваши вопросы.
Накинув шинель, он торопливо ушел за Глафирой.
* * *Вечером я зашел к Славке. Петр Михайлович Кузнецов горемычно сидел на порожке и курил в приоткрытую дверь. Пахло камфорой и еще какими-то лекарствами. Дедушка бредил. Около его постели сидела вся семья: Славка, его мать, отец, бабушка.
Я присел рядом с Кузнецовым. Все удрученно молчали.
— Шлава, Шлава, — чуть слышно позвал дедушка, — от Леонида какие известия есть? Япошки еще не выступили?
— Да что ты, папа, я здесь,— наклонился к нему Леонид Никифорович. — Успокойся, папа, все будет хорошо.
Глафира сделала укол, и через несколько минут дедушка пришел в себя. Слабо улыбнувшись, он погладил руку сына и дрожащим голосом сказал:
— Ни креста, ни пирамидки мне, хрусталик, не надо. Флаг над могилкой повесь, будь ласка. — И по его щеке покатилась медленная дрожащая слезинка.
В полночь дедушка умер. И в то же время, как прощальный салют, где-то во мраке ночи глухо прогремел одинокий винтовочный выстрел, и эхо долго перекатывалось по промозглым логам и распадкам.
ВЫСТРЕЛ В НОЧИ
А произошло вот что.
Накануне ночью Вовка-Костыль проснулся от возбужденного шепота. Мать испуганно разговаривала с кем-то за дощатой перегородкой. Шепот то нарастал, то становился почти неслышным. Вовка приподнял голову и прислушался.
— Донеси только, изо всех души вытрясу, — грозил кто-то. — Уж на тебя-то, Марея, я надеялся, как на каменную гору. Все-таки в детях кровь не чужая, моя.
— Что же ты про эту кровь поздно вспомнил? — со злобой сказала мать. — Хоть бы денег когда прислал, ведь неплохо, поди, на приисках зарабатывал. Мне детям сказать нечего, говорю, что утонул их отец. Детей я переписала на девичью фамилию, Рогузины они теперь, не Коломейцы. И как ты после всего, что было, смеешь являться в наш дом, да еще в таком виде?
— Успокойся, Марея, — примирительно прозвучал тот же осипший голос. — Вот окончится война, всех заберу на свои прииска. Ух, и житуха там!
— Что ты мне голову крутишь, ведь у тебя там семья! — опять повысила срывающийся голос мать. — Всю жизнь врал и опять врешь. Чует сердце, что неспроста ты явился.
— Т-с-с! — прошипел неизвестный, — дети услышат, разболтать могут. Мне бы до весны дотянуть, там все изменится. Уедем отсюда, куда хочешь. У меня золото припрятано, много золота. Заживем с тобой, у-ух!
Что говорили дальше, Вовка не слышал. В висках противно застучало, на лбу выступил пот. Страх я обида душили Вовку: страх перед отцом, которого он совсем не знал я который возник как в сказке, неизвестно откуда, ужас перед ребятами, которые будут тыкать в него пальцами, обида за себя, не видевшего отцовской ласки.
Вовка хотел вскочить и позвать на помощь соседей, но его тело словно прилипло к кровати. В голове мелькали обрывки каких-то несвязных мыслей, его колотило, словно в лихорадке, временами ему казалось, что он куда-то проваливается.
Пришел он в себя утром, когда в доме уже никого не было. Заглянув в соседнюю комнату, Вовка увидел под столом вещмешок, а на печке — сохнущие портянки.
— В подполье уполз, — сообразил Вовка. — До ночи будет отсиживаться.
В школе Вовка никому не сказал ни слова, побоявшись, что над ним начнут издеваться. А когда в класс пришел Леонид Никифорович, решил: «Вот закончит, отведу его в сторону и все расскажу. Будь что будет».
Вдруг Леонид Никифорович неожиданно ушел. Вовка растерянно побродил по поселку, потом машинально повернул домой. Чуть не до полуночи он ходил вокруг дома, прислушиваясь к биению своего сердца. Ему казалось, что в груди ухает молот.
Когда в поселке погасли огни, он осторожно поднял щепкой крючок и вошел в сени. В кладовке под кучей старья он нащупал винтовку, проверил патроны и взвел курок. Осторожно на цыпочках, Костыль вошел в кухню, осторожно снял с печки валенки и спрятал их под матрац.
Хотел спрятать туда же и лежащие на табурете брюки, но передумал, срезал с них пуговицы и положил брюки на место. Вовкины колени тряслись, в горле першило.